Приблизительно за 30 лет до этого Рене оставил отцовский дом, чтобы избежать того, что казалось ему атмосферой противления, нетерпимости и ограниченности. Он хотел беспрепятственно следовать своему интересу к Свидетелям Иеговы. С тех пор он отдавал служению среди Свидетелей свою душу и сердце, всего себя. Теперь же за две недели он увидел, что эта 30–летняя работа была перечеркнута; в искренности его побуждений сомневались; его подвергли интенсивному допросу и заклеймили как бунтовщика против Бога и Христа. В этом письме звучит горькое отчаяние, поскольку он очутился именно в той невыносимой атмосфере религиозной узости, которой стремился избежать.
Рене получил возможность апелляции и вновь встретился с комиссией (состоявшей из пяти других старейшин). Всякие его попытки успокоить, показать, что он совсем не стремился раздувать определенные доктринальные вопросы и не хотел судить о них догматически, рассматривались как уклончивость, как свидетельство вины.
После нескольких часов непрерывных ответов на вопросы Сэм Френд, член апелляционной комиссии, сказал: «Все это сущая ерунда. Сейчас я вам зачитаю список вопросов, а вы отвечайте только «да» или «нет». Рене, родным языком которого был испанский, не понял английского слова «ерунда»[181] и решил впоследствии, что это было какое–то местное выражение; по его словам, в тот момент смысл этого слова, который он уловил, так сильно ударил его своим буквальным значением, что внутри у него что–то «сломалось» и он ответил: «Нет! Я не буду больше отвечать на ваши вопросы. Вы пытаетесь процедить мое сердце, и я больше не собираюсь этого выносить». Был объявлен перерыв; Рене вышел из здания и разрыдался.
Комиссия утвердила решение о лишении общения.
Никто из тех, кого Рене знал и с кем работал в бруклинском служебном отделе, включая людей, в течение многих лет охотно пользовавшихся его добротой и готовностью помочь, — никто не появился, чтобы хоть что–то сказать от его имени, попросить о таком же добром отношении к нему[182]. Его несомненная искренность, беспорочный послужной список за последние 30 лет — все это ничего не значило для организации, если он не соглашался с ней полностью, не хранил молчание, не задавал вопросов. Мне кажется, что здесь очень кстати придутся слова Иакова:
«Так говорите и так поступайте, как имеющие быть судимы по закону свободы. Ибо суд без милости не оказавшему милости; милость превозносится над судом»[183].
Наконец, 8 мая 1980 года Руководящая корпорация официально уведомила меня о том, что в деле замешан и я. Позвонил председатель Альберт Шредер и попросил меня явиться в Бруклин и предстать перед руководством. Тогда мне в первый раз дали понять, что я нахожусь под подозрением.
Со времени нашего предыдущего разговора, когда председатель неоднократно уклонялся от того, чтобы сообщить мне о происходящем, прошло 15 дней. Мне все еще ничего не было известно о записи двухчасовой беседы или о том, что она была прослушана на заседании Руководящей корпорации. С того момента прошло 23 дня.
За это время запись прослушала не только Руководящая корпорация; ее отрывки, где звучали имена Эда Данлэпа и мое, услышали, по крайней мере, 17 человек помимо членов комиссий по расследованию и судебных комиссий. Они лишили общения трех работников штаб–квартиры и трех человек, не входивших в Вефильскую семью, один из которых был моим другом в течение 30 лет; сделали запись беседы с человеком по имени Бонелли (о которой речь пойдет ниже). В общем, они не только Одобряли, но и активно искали любые свидетельства, могущие привести к обвинению, стараясь получить их от членов Вефильской семьи и других людей. Чтобы добыть информацию, они даже прибегали к угрозам лишения общения.
Только после этого Руководящая корпорация сочла нужным через своего председателя дать мне знать, что меня считают каким–то образом вовлеченным во все происходящее. Почему?