– Нет... – Он подымается в полуприсед, продвигаясь вперёд упирается во что-то висящее над головой. Маленькие ледяные ягодицы покачиваются перед его лицом. Они пахнут морем. Он отворачивается, но по щеке хлещут длинные мокрые волосы. И куда бы он ни старался увернуться… холодные соски… глубокая расселина попы, духами и говном и солёной морской водой… и ещё запах…
Когда зажигается свет, Слотроп стоит на коленях, старательно дыша. Он знает, что глаза придётся открыть. В отсеке попахивает теперь приглушённым светом—со смертной вероятностью света—как тело, в моменты величайшей печали, предчувствует свои реальные шансы на боль: реальные и ужасающие и просто лишь не достигшие порога... Свёрток коричневой бумаги за пару дюймов от его колена, втиснут позади генератора. Но это что приплясывает смертельно-белым и алым по краям его зрения… а лестницы обратно наверх действительно так пусты какими кажутся?
Уже на судне Фрау, Шпрингер достаёт бутылку шампанской любезности
Фрау направляется к югу, вдоль другого берега Рюгена, в проливы возле Бага. Шторм не стихает с наступлением ночи. «Мы причалим в Штралсунде»,– штрихи её лица изливаются смазочно-зелёной тенью под качающимся керосиновым фонарём в рубке рулевого.
Слотроп предполагает там сойти. Отправится в тот Каксхавен: «Шпрингер, так по-твоему ты успеешь вовремя приготовить те бумаги?»
– Я ничего не могу гарантировать,– отвечает Герхардт фон Гёль.
В Штралсунде, на набережной, под светом фонарей и дождём, они прощаются. Фрау Гнаб целует Слотропа, а Отто даёт ему пачку "Лаки Страйк". Шпрингер поднимает голову от своего зелёного блокнота и кивает
–Где Папа Римский, чей посох для меня зацвёл бы?
Глубь горы меня вновь манит своими ароматами, шелками,
Телами умащёнными рабынь её, и обещаньями
Неспешных, утончённых пыток, что небесам сродни,
Сияньем чистоты—к поющим узам,
К хлыстам: что рассекают спектр в размахе.
Меня, игрушку утлую в пасти непогод, находит зов её,
Куда ни повернусь, в густеющей ночи.
За мною нет покинутой Лизоры.
В последней исповеди я преклонил колени,
Агностик, пред сияньем жемчугов его…
И тут, в моём последнем расщеплённом вздохе
Ни песни нет, ни похоти, ни воспоминаний, нет вины:
Ни пентаграмм, ни кубков, ни святого Дурака...
Бригадный генерал Падинг умер ещё в середине июня от скоропостижного кишечно-инфекционного заболевания, подскуливая, до последней минуты, «Бо-бо, у меня пузико бо-бо...», непрерывно. Случилось это как раз перед рассветом, как он и хотел. Катье оставалась в «Белом Посещении» пока что, бродя по обезлюдевшим коридорам, прокуренным и тихим, вдоль опустевших переборок в клетках лаборатории, сама став частью пепельно-серой паутины, растущих слоёв пыли и засиженных мухами окон.
Однажды она нашла коробки с плёнкой небрежно сваленные Вебли Сильвернейлом в музыкальной комнате, занятой теперь одним лишь распадающимся клавесином Wittmaier, на котором никто не играл, молоточки и педали поломаны бесстыже, струны брошены съезжать в диезы, бемоли, или рассекаться деловитыми ножами погоды, что непрестанно проникала во все комнаты. Пойнтсмен в тот день отсутствовал по делам в Лондоне, отсиживать ланчи с выпивкой среди своих промышленников. Он про неё забыл? Её освободят? Или уже свободна?
Посреди, по виду полной, пустоты «Белого Посещения», она отыскивает проектор, заправляет катушку и наводит изображение на стену в потёках от воды, рядом с ландшафтом какой-то северной долины с разгулявшимися там легкомысленными аристократами. Она видит девушку с белыми волосами в мезонине Пирата Прентиса в Челси, лицо такое чужое, что она узнала средневековые комнаты раньше, чем саму себя.
Когда это они—ах, да в тот день Осби Фил обрабатывал мухоморы... Заворожённо, она просматривает двадцать минут себя в фуге из кануна Рыб. Зачем им это вообще могло понадобиться? Ответ на вопрос тоже в коробке, и она вскоре находит его—Осьминог Григорий в его ёмкости, просматривает ленту с Катье. Клип за клипом: всполохи экрана и Осьминог Г., уставился—на каждом машинописная дата, показать закрепление условного рефлекса у животного.