– Но разве тебе не ясно как они это воспримут? Ладно, давай начистоту. Мы потеряли двадцать миллионов душ, Вацлав. Такими обвинениями не бросаются. Им на всё нужна бумажка. Даже твоя жизнь может быть в опасности—
– Я никого не обвиняю… пожалуйста, не начинай… Мне просто нужно знать должен ли я был погибнуть за них.
– Никто не хочет, чтобы ты погиб.– Успокаивает,– С чего ты взял?
Так выманиваются из него терпеливым эмиссаром, скулящие, отчаянные, слишком лишние слова—параноидные подозрения, неотвязные страхи, обрекая себя, наращивая капсулу вокруг своей личности, что отделит его от общности необратимо…
– Но в этом и есть самая сердцевина Истории,– мягкий голос говорит сквозь сумерки, ни один из них не поднимался включить свет.– Сердце сердец. Как может всё, что ты знаешь, всё что видел, к чему прикасался в нём, питаться ложью?
– Но жизнь после смерти…
– Нет никакой жизни после смерти.
Чичерин имеет ввиду, что ему пришлось биться, чтобы поверить в свою смертность. Как билось его тело, принимая свою сталь. Биться против всех своих надежд, пробиваться в эту горечь свободы. До недавних пор он никогда не искал утешения в диалектическом балете силы, противодействия, борьбы и нового порядка—пока не началась Война и на ринг вышла Смерть, первый взгляд Чичерина после лет тренировки: выше, мускулистее, меньше тратит движений, чем он ожидал—лишь на ринге, чувствуя жуткий холод, что приносил с собой каждый удар, вот когда обратился он к Теории Истории—из всех патетически холодных утешений—попытаться придать этому какой-то смысл.
– Американцы говорят: «В окопах не бывает атеистов». Ты никогда не был верующим, Вацлав. Ты обратился на смертном одре, из страха.
– Из-за этого вам теперь надо, чтобы я погиб?
– Не погиб. От мёртвого тебя пользы мало.– Ещё два агента защитного цвета заходят и стоят, уставившись на Чичерина. У них правильные ничем не примечательные лица. Это, в конце концов, Онейриново посещение. Мягкое, обычное. Единственный намёк на его нереальность это—
Радикальная-хоть-и-правдоподобная-ломка-реальности—
Все трое улыбаются ему теперь. Это не ломка.
Это вскрик, но он выходит рёвом. Он прыгает на Рипова, почти въехал кулаком, но остальные с более быстрыми рефлексами, чем он рассчитывал, подскочили схватить его с двух сторон. Он не может поверить, до чего они сильны. Нервами бедра и жопы он чувствует, как его Наган выдернули из кобуры, и чувствует, как его собственный хуй выскальзывает из Немецкой девушки, которую не может припомнить теперь, в последнее утро сладкого вина, в последней тёплой постели, последнего утреннего расставания...
– Ты пацан, Вацлав. Лишь прикидываешься, будто понимаешь идеи, которые тебе не постичь. Придётся нам говорить с тобой попроще.
В Центральной Азии ему рассказывали об обязанностях Мусульманских ангелов. Одна из них испытывать недавно умерших. Когда уходит последний из участвовавших в похоронах, ангелы приходят в могилу и устраивают мертвецу допрос о его вере...
Показывается ещё одна фигура теперь, на краю комнаты. Она того же возраста, что и Чичерин, одета в форму. Её глаза ничего не хотят сказать Чичерину, она лишь только наблюдает. Не слышно никакой музыки, никаких летних вылазок… ни одной лошади не видать в степи в угасающем свете дня...
Он не узнаёт её. Впрочем, значения это не имеет. Для данного положения вещей, нет. Но это Галина, вернулась в города из молчаний, всё же, снова в области звеньев-цепей Слова, сияющего, уверенно льющегося и всегда достаточно близко, всегда ощутимо...
– Почему ты охотился за своим чёрным братом?– Рипову удаётся озвучить вопрос вежливо.
О. Спасибо что спросил, Рипов. Я охотился в прошедшем времени. «Когда это началось… уже очень давно—сначала… Я думал, что я наказан. Обойдён. Винил его в этом».
– А теперь?
– Не знаю.
– С чего ты взял, будто он твоя мишень?
– А чья же ещё?
– Вацлав. Ты когда-нибудь повзрослеешь? Это всё древнее варварство. Кровные линии, личная месть. Ты думаешь, всё это делалось ради тебя, облегчить твои глупые вожделеньица.
Ладно. Ладно. «Да. Возможно. А что?»
– Он не твоя мишень. Его хотят другие.
– Выходит, вы мне позволяли—
– До сих пор. Да.
Джабаев мог бы тебе растолковать. Тот непросыхающий Азиат прежде и после всего остаётся рядовым. Он знал. Офицеры. Ёбаный офицерский менталитет. Ты выполняешь всю работу, потом приходят они, подгребают, слава достаётся им.
– Вы перехватываете у меня.
– Поедешь домой.
Чичерин присматривался к двум остальным. Он видит теперь, что они в Американской униформе, и вероятно не поняли ни слова. Он протягивает свои пустые руки, свои загорелые запястья для окончательного приложения стали. Рипов, поворачиваясь уходить, похоже удивлён. «О. Нет, нет. У тебя тридцать дней отпуска уцелевшего. Ты уцелел, Вацлав. По приезде в Москву, доложишь в ЦАГИ, что прибыл, вот и всё. Будет другое задание. Мы переводим персонал по Германской ракете в пустыню. В Центральную Азию. Полагаю, им понадобится Центрально-Азиатский старожил».
Чичерин понимает, что по его диалектике, в развитии его жизни, возвращение в Центральную Азию есть, по сути, смертью.