Жгло тяжелое полуденное солнце. Оно проливало на ссохшуюся, истомленную от засухи землю горячий свой, беззвучный ливень. На лицах солдат — запыленных, распаренных — текли грязно-серые ручейки пота. Гимнастерка на лопатках была влажна. Сжатая ковшиком ладонь, поддерживавшая приклад винтовки, взмокла и стала до неприятного клейкой.

В тень бы, черт побери… В речку броситься и не вылезать до вечера!..

На улицах, на Ярмарочной площади, через которую проходили теперь солдаты, все гудело от музыки, от гула толпы, от ржанья пугливо вздрагивавших, бросающихся в сторону лошадей, от бабьего воя и причитаний.

В светлых праздничных узких кофтах с вытянутыми вверх на плечах рукавами-крылышками, в ярких, разноцветных «спидницах» — жены, матери и сестры беспорядочной толпой бежали вслед воинской части, они часто прорывали солдатский строй, втираясь в его ряды, чтобы в последний раз, на прощанье, слезно сказать ласковое напутственное слово, всунуть в карман солдата кусок мясного пирога или зеленую трехрублевку.

Еще с рассвета, а то и с вечера, забиты были все постоялые дворы и большущий двор калмыковской почтово-земской станции. Парными деревянными свечками торчали вскинутые кверху оглобли крестьянских возов и телег, тарантасов и одноколок-«бедушек», на которых понаехали в город крестьяне окрестных сел. Ратники ополчения пересекли Ярмарочную площадь, срезав ее у забора махорочной фабрики Георгия Карабаева, и продолжали путь к вокзалу. Спрыгнули к себе, на фабричный двор, покинувшие на минуту свою работу, висевшие гроздьями на заборе любопытные работницы. Вернулись в столетние, мшавые амбары, деревянными срубами выстроившиеся в одном углу площади, купцы и приказчики, продавцы и мужики-покупатели: сына — на войну, а в деревне — если бы махорки, скобяного товару…

Двери амбаров открыты, и, тянет оттуда свежим душистым сеном, травинку которого тай и хочется взять на зуб, тянет крупой и горошком в мешках, золотистым овсом, мучной пылью.

Потревоженные, взлетевшие на купол соседней кладбищенской церкви бездомные голуби-сизяки и воробьи, усеявшие многорядную телеграфную проволоку, как музыкальные значки нотную бумагу, — вновь слетались теперь к амбарам: ворковать, щебетать, подбирать, брошенное тут зерно.

Гремят и скрежещут ржавые цепи амбарных весов, громыхает глухо сброшенная на деревянный пол, бессильная — от тяжести — покатиться, пузатая двупудовая гиря.

И, как сброшенная с весов тяжелая гиря, громыхает здесь уроненная дважды, трижды, четырежды многовековая каменная мужичья ругань.

Кому точно послана — неведомо еще, но — от всего растревоженного сердца: эх, мать да мать, — сей день Михайлу взяли, а завтра — велят — веди в присутствие еще Михайлиного коня!

Федя провожал солдат до самого вокзала.

Там, когда эшелон уже тронулся, — под приветственные, воинственно-патриотические крики одних и заунывно-истерический, истошный вопль других: все тех же крестьянских баб, — кто-то стоявший позади притронулся к Фединому локтю и осторожно пожал его, Федя оглянулся — Токарев.

— A-а… Николай! Здравствуйте! Кого-нибудь из Ольшанских провожали?

— Провожа-ал, — хмуро, досадливо отозвался Токарев., — Не люблю, понимаете, похорон! Вы удивляетесь? Какие же это похороны, а по-моему, так самые настоящие. Только без обыкновенных гробов, а все остальное — чин чином: и в церкви молились, и священники тут, и, глядите, рев какой, и смерть будет всамомделишная. Я вот стоял здесь и думал: сколько гробов на колесах — вагоны-то эти! Довезут их до Киева, скажем, или куда там, выгрузят будущих калек и покойников, пригонят обратно вагоны и погрузят в них, как всегда это, скот. И повезут куда-то: на убой, обыкновенным манером. Так само и солдат! И никакой разницы: и то мясо, и другое тоже. И скот с поля согнали, и этих тоже со степи да с других мест, — верно я говорю? А для чего, в общем? Кто про это верно скажет? Кто смельчаком будет?

По дороге в город, ведя разговор все на ту же тему о войне, он сказал еще:

— Вот думаю я так, Федор Мироныч: драться люди могут тогда только, когда интерес у них один… общий. Тогда друг друга искать будут, чтоб идти вместе. Сами в том случае сбегутся… безо всякого понуждения, без урядников, по своей собственной охоте. Это тогда, когда не драться, значит, нельзя уже. Тогда каждый отвечает за себя, и реветь тут нечего. Может, и неверно говорю, — как думаете?

— В общем, так, конечно, — растерявшись, согласился Федя. — Но все-таки, дружище Николай…

Однако почему он так быстро согласился с ним? И, с другой стороны, с чем собственно он не согласился, против чего собирался возражать? Ах, разве знал все это тогда Федя! Ничего не знал он точно, ни в чем до конца не был уверен, должен сознаться… Но где же правда? — тщетно искал ее Федя. И, право, это было мучительно!

Высказывания Токарева, — в общем, такие простые, бесхитростные, как колумбово яйцо, и, казалось бы, даже знакомые, но прозвучавшие неожиданно, — поразили его, ввели в смущение.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже