«Новая Дума должна быть русской по духу», — гласил государев манифест, и пять лет холопское сборище попов; черносотенцев-домовладельцев, зубров-помещиков и буржуазно-дворянских рамоли собиралось время от времени под куполом Таврического дворца, чтобы свидетельствовать свои верноподданнические чувства самодержцу-императору, чтобы усердно помогать ему завязывать на шее народа огромный, окровавленный столыпинский галстук знаменитого царского висельщика.
Черная ночь реакции окутала страну. Кавказ и Сибирь, Средняя Азия и Польша были признаны «незрелыми» для полноправного участия не только в Думе, но и в органах городского самоуправления. Рабочих старались зажать в полицейский кулак насилий и эксплуатации: узаконенный двенадцатичасовой рабочий день, преследование профессиональных союзов, лишение права выбирать своих представителей в совет по делам страхования («представители»
Под давлением общественного мнения кое-кто из думских левых пытается протестовать и против карательных налетов казачьих генералов, и против каннибальской мести военно-полевых судов, против погромов и против ущемления прав «народных представителей» — и тогда на трибуну Таврического дворца подымается премьер-министр Коковцев. Бесстрастным, спокойным голосом первого сановника империи он нравоучительно поясняет России:
— У нас, слава, богу, еще нет парламента.
— Так было, так будет, — сказал в устрашение России, с той же дворцовой кафедры, другой русский министр.
И в ту же пору взошел на думскую трибуну прославившийся бард русского национализма и помещичьего царства — длинноусый барин с холодными глазами — Шульгин и, актерски разыгрывая бескорыстного рыцаря самодержавия, оскорбительно бросил всей стране:
— Я вам скажу, господа, что революция в России труслива, и потому я ее презираю. И если налицо будет революционная опасность, то российская империя может увидеть в рядах полиции лучших своих сынов.
— Вас! Шульгина! — крикнули ему слева, думая крепко оскорбить депутата-дворянина.
Но он оставался спокоен. Как всегда, колкая язвительная усмешка проползла по его пренебрежительно оттопыренным губам, и он беззастенчиво сказал:
— Да, и меня также.
На большую откровенность нельзя было и рассчитывать.
Да, — говорила шульгинскими устами единая дворянская семья Николая Романова, курского громилы Маркова второго и виленского погромщика Замысловского, — да, нас сто двадцать тысяч русских помещиков, и мы будем и впредь управлять стодвадцатимиллионным народом России. В защиту нас от этого народа офицерство прикажет в любой момент взвести курки подневольного войска, церковь именем божьим призовет на них благословенье, полиция и жандармы немедля уготовят бунтарям виселицу, тюрьму и кандалы, буржуазия ссудит нас деньгами за охрану от революции банков, лабазов, фабрик.
Но вопреки клевете столыпинского подручного — Шульгина русская революция рабочего класса, революция русского солдата-крестьянина не была трусливой. Вот она ворвалась во все дворцы самодержавия и в этот — Таврический!
Над строгим дорическим портиком взвился поднятый рабочими руками красный флаг, а в громадный блестящий Екатерининский зал с его великолепными тридцатью шестью ионическими колоннами, во все закоулки безгласного русского парламента, вбежал народ с высоко поднятыми знаменами веселой свободы…
О том, что видела и слышала за пятеро суток, проведенных в Таврическом дворце, Ириша могла бы, казалось ей, рассказывать месяц — и все же не хватило бы ни памяти, ни времени запомнить и передать все.
Она чувствовала только одно: мир, ее собственный прежний мир привычных впечатлений, безвозвратно утерян. Создавался новый, иной мир для нее. Он обещал и новую судьбу — для всех вокруг и для нее самой. Какая это судьба и что за мир такой — об этом некогда было по-настоящему подумать.
Все ее мысли были теперь во власти фактов, сумбура ежечасных и ежеминутных событий, встреч и происшествий, как воронка втягивавших в себя ее время и внимание.
Последнее время она жила в огромной, многотысячной толпе. Это никак не походило на ее обычное существование! Она видела вокруг себя людей, множество людей, которые жили теперь так же необычно, как и она сама. Вчера еще неизвестные и незнакомые — они были теперь неразлучны друг с другом, и каждый из них словно познавал себя в соседе: в этом и состояло теперь их новое знакомство, хотя они и оставались друг другу неизвестны, как и прежде.
У входа в зал заседаний Совета Ириша увидела маленький стол, за которым сидела высокая худая женщина в пенсне (как сказали Ирише, — только что выпущенная из тюрьмы большевичка Елена Стасова). Над столом висел кусок картона с старательно выведенной карандашом надписью: «Секретариат ЦК РСДРП».
— И все? — удивилась Ириша. Но именно к этому столу вереницей тянулись рабочие и солдаты.