Бояре еще раз поклонились и нерешительно примостились на лавке.
— А теперь и за дело, — без околичностей сказал государь. — Жаловались другим на мои деяния, так и при мне сетуйте на меня. Чем не угодил? Кому не потрафил? Богом клянусь, не взыщу за правду.
— Ею одной и живем, — осмелился заговорить Челяднин. — С ней и перед вышним судьею предстанем.
— Добро! Тебе, выходит, правдолюбу, и починать.
Ближний боярин начал с самого опасного места, с опричнины, которою, как он выразился, Иван Васильевич рассек державу свою на две части — земскую и опричную.
Царь поглядел на него снизу вверх и неспокойно забарабанил пальцами по столу.
— А скажи по совести: я завел опричнину или и раньше бывала она?
— Смотря какая, твое царское величество.
— Ты не вертись! Уговор был — по правде, правду и режь. Не хочешь? Молчишь? Так я за тебя скажу. Была, мол, твое царское величество. Была и ране. Да только не нынешняя, а земская. А при земской опричнине: что ни вотчина — то держава самодержавная. Так я говорю? Молчишь — значит так… А теперь от себя скажу. Как было у нас при уделах, так само сейчас на Польше творится. Там что? Там король сам по себе, Речь Посполита сама по себе. — Взгляд государя стал холодным и жестким. — Помяни мое слово, — пропустил он сквозь зубы, — где царство в царстве, там царству конец…. Ну, чего в землю уставился?
Челяднин поперхнулся, сунул два пальца за ворот и оттянул его от кадыка, будто стало невмоготу дышать.
— Будешь говорить? — еле сдерживаясь, повторил государь свой вопрос. Его пальцы забарабанили по столу еще неспокойней и чаще, а в голосе, когда речь зашла о турках, крымцах, литовцах, о польской шляхте, уграх, ливонцах и шведах, объединившихся для борьбы с Москвою, зазвучали негодование и острая боль. — Сетуете, что землю раздаю, кому захочу, — гневно зазвучал голос царя. — Не кому захочу, а кому надо, кому разумно дать! Не я первый такое удумал. Иван Третий, в бозе почивший, начало сему положил. А я по заповеди его творю. Войско доброе сколачиваю, Руси верное войско!
Царь вспомнил то время, когда при грозившей государству опасности великим князьям приходилось обращаться за помощью к владельцам уделов.
— Все вы сетуете на меня, — угрюмо процедил он. — А не сдается ли вам, что, прежде чем сетовать, добро бы подумать: почему, дескать, осерчал я на вас? Про то, чтобы думать, давно присоветовано. Еще когда-когда древний грек Фокион завещал: «Каждое слово, всяк глагол значит, прежде чем произнести его, надобно обмакнуть в ум». Слышите? В ум, в ум, говорю, а не в слюни!
Это замечание задело за живое бояр — они приняли его как поруху своей высокородной чести. Но пришлось безропотно проглотить обиду и даже притвориться, будто государево поучение принимается ими с благодарностью.
— Чего тупитесь? — все более раздражаясь, широко раздул ноздри царь и пристукнул посохом. — Знаю, не люб вам… Не люб, а слушайте и начистоту отвечайте. Только начистоту со мной и можно сидение вести… Так слушайте, чего ради я войско по-новому ставлю.
В волнении Иван Васильевич приподнялся. В тот же миг вскочили все.
— Садитесь, — сделал он легкое движение рукой. — Садитесь и слушайте, почему осерчал я на вас. — И, снова усевшись, довольно спокойно сказал: — Потому серчаю, что у нас в войске, куда ни сунься, всегда самодержавен сидит, а не воевода. Наберет бывало вотчинник холопей с бору да с сосенки и опомниться им не дает — сразу же гонит на брань. А какие то воины — ни ступить, ни рядить! И сколько ни указывал я вам на сие безрассудство, знать вы ничего не хотели. Одно твердили, про самих себя лишь думаючи: мы-де сами себе указчики, от дедов велось так…
Государь затрясся всем телом и побагровел. В груди заскрипело, засвистело, глухо завыло и наконец прорвалось наружу сухим, надрывным кашлем.
— Не-ет! — выкрикнул он с последним приступом кашля. — Не будет! Обучим воинство ратному делу! Обучу и как ныне — и впредь сам управлять буду им. Сам, через умелых и умных людей. А умелые да умные не одни вотчинники. Мудростью господь бог жалует кого захочет, малых ли, высоких ли кровей человек…
Бояре заерзали на местах: «Эк ведь, до чего договорился: бояр ставит наравне с какими-то захудалыми людишками!»
— Что, не по мысли? — словно в душу к боярам заглянул Иван Васильевич. — Чести вашей поруха? Так знайте: этакой чести я не защита. Не вашу вражью честь берегу, а царства моего честь для меня превыше всего…
Он снова встал и подошел вплотную к низко склонившемуся перед ним боярину Челяднину.
— А сохраню ли царства моего честь при вас? Я, к примеру, велю на восход солнца идти, а воевода и слушать не хочет, словно назло, гонит рать назад, на заход… И как еще воинство наше, заместо того чтобы от окаянства такого костьми лечь до единого, победы творит всему миру на удивление?
Иван Васильевич гордо закинул голову, клин его бороды кольнул воздух.
— Нет, нет, больше такой издевы над воинством не допущу, — торжественно произнес он. — Что было в лето семь тысяч пятьдесят восьмое[26] мною указано, тому и быть непреложно.