— Чист? Неповинен?.. Ну, как хочешь. Не желаешь былую дружбу вернуть, что поделаешь, — скорбно произнес государь и, как это часто бывало с ним, внезапно разгорячился. — Тебе сказать нечего — я скажу. Я скажу тебе, Курбского охвостень!
И, задыхаясь от гнева, он принялся изобличать дела своих врагов. Не помнит ли боярин Василий Артемьевич, как горячо убеждал он воевод — ревнителей старины — не слушать на войне царевых приказов? Не помнит? Не было этого? Вот ведь как память отшибло… Нечего сказать, верный человек, правдолюб сидит рядышком с государем! Но, может быть, боярин Василий Артемьевич помнит тех, кто во время боев с ливонцами и с Литвой нарочито уводил войско из тех самых мест, на кои двигалась вражья сила? Не помнит? Ну, да так и быть, можно назвать их по именам. Иван Васильевич загибал палец за пальцем, пересчитывая изменников-воевод. Что же? И теперь боярин Василий Артемьевич диву дается, разводит руками? Совсем, видать, память отшибло! Странно, как самого себя не позабыл? Помнит себя? Да неужто? Ну, и то слава богу. А если не позабыл самого себя, так не станет же он отрекаться хоть от того, что недавно горько сетовал на лютую долю многих вотчинников? Вот, мол, каково жесток государь! Подумать только: изгоняет многих высокородных с их исконных земель и селит где-то у черта на куличках? За что же такая немилость, такая поруха их чести?! Слыхано ли дело — променять знатнейших людей во всем царстве на каких-то безвестных страдников. И все почему? Да потому, что государю не полюбились уделы.
Иван Васильевич вонзил глубоко в половицу острый конец своего тяжелого посоха.
— А слыхивал ты когда-нибудь про такую речь прапрародителя моего — князя Ярослава по прозванию Мудрого?
— Про что та речь, преславный?
— Про прутья.
И царь рассказал известную русским людям притчу о сыновьях Ярослава Мудрого. Они легко разломили поданные отцом отдельные прутья и не могли справиться с такими же прутьями, собранными в один упругий и крепкий пучок.
— Так и с уделами, — замахал Иван Васильевич кулаками перед Тукаевым. — Все на нас зарятся. Так и норовят в клочья изодрать русскую землю. И ежели не собраться нам воедино — не избежать нам погибели. Заклюют… Что сопишь? Не любы речи такие? А потому и не любы, что ты с присными инако мыслишь, по-волчьи: своя рубашка ближе к телу. Э, да что толковать! Есть нам на кого опереться. Есть и среди вотчинников много разумных людей, а среди мелкопоместных — так и вовсе край непочатый.
Каждое слово Ивана Васильевича отзывалось в сознании Тукаева хуже телесной пытки.
Иван Васильевич не спорит, не ждет возражений, ни тем более сочувствия. Он безжалостно рубит с плеча свою правду. Но не нужна боярину государева правда, как не нужна ему дорога в чужедальние заморские страны. Плохо ли жилось его отцам и дедам в приснопамятные времена? Дома, у себя дома, в собственном уделе, все было. Так зачем же засорять мозги ненужными горькими сетованиями? Да пусть тот, кому нечего делать, жалобится на то, что Русь с Европой связана путем трудным: через Северную Двину к русскому порту Архангельску — и потому нужен, как воздух, как хлеб, другой, достойный Московского царства водный путь.
— А ты, — с омерзением поглядел царь на поникшего головою боярина, — а ты, со всей своею волчьей стаей, только и знаешь, что выть: «Не надобно нам море Варяжское, без него проживем». Ты-то, может быть, и прожил бы, все вы о себе крепко помните, а про завтра знать ничего не хотите, — снова загорячился Иван Васильевич. — Не желаете знать, что без моря Варяжского, без искони нашего моря, не жить нам. Зачахнем. Чего в землю уставился? Гляди на меня! На меня гляди!
Тукаев через силу разогнул спину, но прямо взглянуть на царя не посмел — боялся, что тот по глазам увидит, какая бушует в боярине ненависть.
— Прячешься? Боишься? — закричал было Иван Васильевич, однако тут же сдержался, решив прибегнуть к последнему средству — вызвать в боярине гнев против его же единомышленников.
Царь вначале как бы неохотно и с сугубою осторожностью, а потом все прямее и прямее стал намекать на «некиих разумных людей, кои при нужде да правды ради не щадят и друга и недруга».
Так вот оно что! То-то царь и рассказывает, словно читает по-писаному. Ему все уже кто-то из узников выболтал. «Ну погодите же! — затрясся от злобы Тукаев. — Я уж воздам! Но кто, кто же все-таки? Прозоровский?.. Щенятев?..»
Не успел он назвать в уме еще чье-либо имя, как государь разгадал его мысли.
— Овчинин, — произнес он вслух за него. — Вспомнил боярин бога и сотворил по писанию.
Тукаев задохнулся от злобы. «Так вот как?.. Каин! Иуда!»