Чем ближе подъезжал Никита к Москве, тем мучительней томили его мрачные предчувствия. Всюду — в пути, на остановках — ему чудилось, будто кто-то выслеживает его. Но все страхи оказались напрасными: Выводков в сопровождении племянника благополучно прибыл домой.
Ничего подозрительного не заметил он в поведении Игнатия. Только оставшийся с ним с глазу на глаз Обеляй что-то слишком уж подробно расспрашивал, что он делал в свободное время и с какими встречался людьми, и лишь об одном молчал — о Никитиной цидуле. Самое бы лучшее, конечно, поговорить начистоту, спросить в упор, что означает молчание, — и дело с концом. А может быть, правильнее не спрашивать? Что, если цидулу в самом деле считают крамольной и Обеляй из жалости к Никите не дал ей ходу? Нет, лучше молчать.
Не успел Никита как следует отдохнуть с дороги, как его вытребовали к Малюте Скуратову.
— Вот наконец и ты! — запросто встретил он Выводкова. — Экий стал — молодец молодцом!.. Ну, пошли.
— К государю?! — оторопел Никита. — Ой, сомлею…
— Я те сомлею! — погрозил пальцем Скуратов.
Остановившись у царской трапезной, он приказал:
— Дожидайся, — и шагнул через порог.
Из трапезной донесся чей-то заискивающий голос:
— Дозволь, преславный, сказать?
— Говори! — Никита узнал хрипотцу государя. — Да покороче.
— Казна оскудевает — то ничего: есть чем пополнить ее, государь.
— Чем?
— Богаты, твое царское величество, гостинодворцы. Ихней казной и пополним.
— Только-то и всего? Ну, это и дурак знает, что воскресенье праздник. Ты что-нибудь поумней присоветовал бы. Не можешь? — Царь закашлялся. — Гостинодворцев не трогай, Фуников! — сердито крикнул он. — Лучше подскажи, как у воров наворованное отнять. На то ты и казначей!
— Я… Ты, твое царское величество… — голос Фуникова задребезжал. — Я верой и правдой…
— «Я», «ты»… «верой и правдой», — передразнил царь. — Кто вор и кто верой и правдой? Может, ты разъяснишь мне, Малюта?
— Коли приказываешь, государь, объясню. — В голосе Скуратова Никита услышал злобную насмешку. — Зачем гостинодворцев тревожить? Хватит и того, что казначей наворовал.
— Не вели бесчестить, преславный! — закричал Фуников. — Да я… да как так…
Скуратов перебил:
— А нетто не ты? А ну, помолчи-ка, я скажу за тебя. Дозволишь, преславный?
— Обсказывай! — разрешил государь.
— Ты когда был в Рязани, — уже спокойно продолжал Малюта, — мы в твоих усадьбах, в земле, большую силу каменьев и драгоценных сосудов нашли. Все это из кладовых государевых!
Что-то грузное бухнулось на пол.
— Прости, государь! Я верой и правдой… Кровью своей заслужу…
— Убрать! — крикнул Иван Васильевич. — Повсюду гонцов разослать! Пускай везде трепещут мздоимцы и воры! Голову прочь сему лиходею!..
До слуха Никиты донеслись тяжелые шаги царя. Через мгновение из угловой двери вышел Скуратов и поманил к себе Выводкова.
— Ходи за мной! Государь в постельничьи хоромы пожаловать соизволил.
Из половины царевичей в сени, где Малюта снова приказал Никите дожидаться вызова к государю, донеслись сдержанный плач и разгневанное хрипение Ивана Васильевича.
— Будешь пономарить, горе мое? — трижды повторил царь, подкрепляя каждое слово стуком посоха об пол. — Не хнычь! Отвечай бодро и весело, когда тебя спрашивает родитель и государь!
— Твоя воля, батюшка… Не велишь… не буду… Святой крест — не буду… Только больше невмочь… Ой, больно!.. Не буду… Спинушке больно…
— Ништо тебе, не убудет спины! И не крестись попусту. Кому говорю?! Смотри, Федька, не дразни. — Царь натруженно закряхтел. — Где ты там, Вяземский? Сдерни кафтанишко с горюшка моего, с царевича-пономаря. Сдернул? Внушай, Евстафий!
Протопоп Евстафий почтительно кашлянул и нараспев произнес:
— «Казни сына твоего в юности, и будет покоить тебя на старости; не ослабевай, бия младенца…»
— Младенца! — брезгливо произнес Иван Васильевич. — У младенца вот-вот борода и усы вырастут, а ум как был, так и есть колыбельный. В кого только уродился? За какие грехи послан мне на кручины?..
— «…колико жезлом биешь его, — снова заскрипел протопоп, когда умолк государь, — не умрет, но здрав будет; бия его по телу, душу его освободишь от смерти…»
Глухие посвистыванья плети то перемежались, то смешивались с отчаянными стенаниями царевича Федора.
— Не буду! Никогда больше не буду! Не вели ему! Святой крест — не буду! Батюшка! Родненький! Не стану пономарить! Не хочу пономарить! Ой, не могу!
— Поучай, чего стал! — Царь топнул ногой. — Хлеще! Еще. Так его, так. Семь, восемь, девять. Так его. А не пономарь! А учись ратному делу! Ратному, рратному, рратному!
— Ой-ой!.. Ба-а-тюшка-а-а… смилуйся!
— Кто ты таков есть — царевич или пономарь? Ну?
— Как повелишь, батюшка! Ей-богу, как повелишь!
— Ну, что ты поделаешь с этаким?! Юродивый, бог видит — юродивый! Пшел прочь с очей моих, рататуй!
Государь шагнул в сени и устало опустился на услужливо подставленную ему лавку.
Завидев царя, Выводков почувствовал, как подкосились у него ноги, и всем телом рухнул на пол. Царев посох коснулся его затылка.
— Никак снова оробел?
— Не велено мне… Григорий Лукьянович не приказывал, — залепетал Никита.