Он оперся рукой на стол; на высокой каталке больную вывозили из операционной. Она лежала неподвижно, но с открытым лицом, и из коридора, где ждала ее мать и тот упрямый полковник, убедивший Балашова взяться за это трудное дело, можно было увидеть, как ее везут, и потому, что лицо у нее было открыто, можно было понять, что все кончилось благополучно.
— Маша, что с тобой? — сказал летчик, когда ее провезли недалеко от него по коридору.
Балашов заметил, что все сестры смотрят на него теперь совсем не так, как смотрели еще вчера, — они слушались его почти так же мгновенно, как Скроботова.
— Скажите летчику, что все в порядке. Она будет жить. — Он посмотрел вниз, под стол, и вдруг почувствовал, что ему самому плохо. Он увидел таз с салфетками в крови; до сих пор он никогда не боялся крови, но теперь он вдруг вспомнил все, что только что произошло, когда больная могла через минуту погибнуть.
— Уберите это, — внезапно обратился он к сестре, показывая на таз.
— Вам плохо, Антон Петрович, я дам вам нашатырный спирт… — Сестра подошла к нему с флаконом.
— Нет, мне уже хорошо. Не надо ничего. Пустяки. Просто я устал. Но это все пройдет. — Он почувствовал, как поднимается в нем неукротимая, внезапная радость. «Я сделал это. Я все-таки сделал это. Теперь она будет жить», — думал он, приходя в себя. И этот приток опьяняющей радости вернул ему силы, и он снова почувствовал себя бодрым и готовым работать. За окнами операционной он вдруг впервые увидел деревья больничного сада — они качались под ветром, на улице в это время поднялся ветер, над садом быстро шли высокие облака.
— Зачем мне нашатырный спирт? — сказал он, глядя на сестру, стоящую перед ним с флаконом. — Приводите в порядок операционную. Приготовьте мне чистый халат. Кто у нас следующий? Кравченко? Это старик с грыжей? Ему надо сделать сначала морфий, операция будет под местным наркозом. Готовьте Кравченко. Нам с вами надо работать. У нас сегодня еще много работы.
И он пошел в соседнюю комнату дважды мыть руки в растворе нашатырного спирта.
ЗИМНЕЕ СЕРЕБРО
В палату, где уже лежали двое и где за окном был виден сад, весь в снегу, убранный как на праздник, привели третьего больного. Это был высокий человек лет тридцати, с чистыми прямыми чертами лица, бледного и похудевшего уже, освещенного тревожно и лихорадочно горящими глазами. Звали его Сергей Аксенов.
В первые дни он избегал разговоров с соседями, лежал молча и все время думал о том, что слишком быстро и неожиданно случилось с ним это несчастье. «Почему же именно так случилось и именно со мной?» — думал он. Это был наивный вопрос, но его задает себе всякий, с кем случается несчастье; поскольку в мире есть еще несчастья, то они так или иначе должны выпадать на чью-то долю; и тогда начинают себя спрашивать: почему страдаю я, когда есть люди гораздо хуже меня… Вышло так, что ему, Аксенову, не повезло. Все это было просто нелепым случаем. Но думать об этом все равно было все еще тяжело. Тем более, что неизвестно, можно ли теперь что-либо поправить в его судьбе. Хотя, может быть, еще не поздно, и он останется жить.
В первые дни, лежа в больнице, Аксенов только и делал, что вспоминал о своей жизни. Только теперь он понял, что прожил уже очень много, но сам не заметил, как прожил. В другое время или для других людей таких впечатлений жизни хватило бы до самой старости. Мы все теперь живем очень быстро и видим очень много, и иной раз сегодня уже даже не думаешь о том, что было вчера. Жизнь стала очень быстрой. А когда вдруг остановишься и посмотришь на нее как будто издали, то похоже, что быстрой лентой разматываешь перед собой картину, полную воспоминаний и красок, и в ней есть много незабвенно-волнующего и много прекрасного, которое не всегда замечал сразу, а потом есть уже и обиды, есть и горечь. Но главным все-таки было счастье. Только было оно разным.