Говорила она так, видимо, только для меня — чтоб я не догадался, что муж ее бросил, что она получает алименты по суду. Когда же Тешкова поняла, что я все знаю, она просила меня никому не рассказывать об этом. Я и не рассказывал — подумаешь, что мне до того, получает Тешкова алименты или это ей присылает деньги сам муж!
С этой весны Дуня жила только с матерью — старый Тешка подвозил во время сева ячмень к сеялке и сбросил, припрятал себе в кустах мешочек зерна. Вечером, когда Тешка, еще не помывшись и не поужинав, нес его домой, возле самой хаты наткнулись на него брат Демидька — бригадир и Микита. Может, они и поладили бы как-нибудь, может, и не сказали бы про это никому, но, говорят, их разговор услышала Лысая Татьянка и упрекнула милиционера, когда тот забирал у нее самогонку:
— У меня так вы всё видите, а люди вон мешками ячмень крадут — и им ничего.
Словом, пришел к Тешке милиционер, и пришлось Демидьке писать на Миколая, своего брата, докладную. После был суд, и вот уже несколько месяцев Тешка пишет письма откуда-то издалека.
Сегодня Дуне также было письмо и перевод. Сначала я думал, отдавать все тут или, чтобы не злить ее, занести домой. Но все же отдал.
— Тут вот и тебе, Дуня, письмо и перевод, — подал я ей почту.
Не знаю почему, но мы, дети, звали Тешкову Дуней, хоть она — уже мама, намного старше нас, а мы были покуда в таком возрасте, когда все, кто впереди нас, старше нас, — только дядьки и только тетки… И какай разница — семнадцать им лет или пятьдесят.
Дуня сначала, видимо, рассердилась, а потом взяла все-таки себя в руки, улыбнулась и наклонилась над Миколкой.
— Вот и нам уже наш татка деньги прислал. Скоро он и сам к нам приедет, — говорила она и смотрела на Вековуху.
Матруна молчала. Она только отвернулась и, как мне показалось, чуть заметно улыбнулась — одними только уголками рта.
Миколка не слушал, что говорила ему мама: он через изгородь тянул обе руки в огород — туда, где все еще лаяла Найда.
Все немного помолчали.
— Ну, пошли, пошли уж, девки, на свадьбу, — наконец, воткнув гребешок в волосы, решительно сказала тетка Ядоха.
— Погодите, погодите, — вгляделась в конец улицы Тешкова. — А не дядька ли это Савка идет домой? И с гармошкой своей. Конечно, он! Вон же играет…
— И правда, он, — посмотрела в ту сторону и Ядоха. — А что же это за свадьба без музыки будет? Вот дьявол, чего он прется домой?..
Ядоха немного недолюбливала дядьку Савку, хотя после того, как его Павлик взял в жены Ядохину Маню, они стали совсем близкою родней. Но как раз за это, видимо, и невзлюбила она своего свата — это же надо, его шалопай, его вертун, ветреник этот женился на ее единственной дочке и увез куда-то далеко на Север. Вернувшись из отряда, Павлик походил-походил по деревне, сменил несколько работ, но так и не смог вжиться в мирную жизнь и пустился, как говорят, в широкий свет… И ее Маню увез. Ну, разве это не ветреник? Другие из партизан поприходили, из армии вернулись и взялись по-новому жить, хаты себе ставить начали. А этому все не так было, все крутился как вьюн, все не знал, за что ему взяться. Все в разведку хотелось идти или рельсы толом подрывать. А тут бригадир заставляет солому возить… Не знал, куда себя в мирное время деть…
И поехал на Север — служил там в охране, которая недавних полицаев конвоировала. Павлик приезжал с Маней в отпуск и, выпив самогону, которого как раз к его приезду нагнал отец, рассказывал:
— Там, брат, как на войне. Тут, по эту сторону, мы, советская власть, а там — они, полицаи, бобики, как мы их в партизанах звали. Там врага я в лицо и теперь вижу. Гниды!
А другой раз Павлик приехал в Сябрынь, и его никто не узнал — черные как смоль волосы стали белыми-белыми: поседел до последнего волоска.
— Что с тобою, Павличек? — заплакала мать.
— Ничего, мама, жив остался, вот и хорошо.
И, снова выпив отцовской самогонки за приезд, он рассказал, как все было. А потом, уже на колхозном дворе, Савка пересказывал мужчинам:
— Значит, варили зэки, полицаи эти продажные (а они же, вы сами знаете, какие гады), значит, варили они длинную-длинную трубу. Ну, а мой же завсегда шустрый был. Захотелось ему посмотреть, как они сварили. Вот он и полез в ту трубу. Значит, он туда, а они — жах! — лист стали приставили к дырке и приварили. Ну, мой, значит, и пополз задом по трубе — аж в другой конец. Версту ползет — конца нет, другую ползет — опять нет. А он же ползет, да еще и думает: а что делать, если они побежали да и тот конец приварили? Задом ползучи, их не обгонишь. «Будешь и помирать в этой железной трубе…» Но нет — не заварили почему-то другой конец. Вылез он — и не верит, что вылез. Только что я вам, мужчины, скажу — полез он в ту трубу черный, а с другого конца вылез белый-белый, вы сами видели. Поседел со страху. А он же, значит, не боязливый. Шустрый…