Так мы и начали обживаться. А в 1946 году «Красный берег» гремел уже на всю республику как первый колхоз-миллионер. Нам тогда особенно и соревноваться не с кем было. Правда, еще одни тельмановцы (был такой колхоз в Брагинском районе) немного подгоняли нас. Это же не шуточки, в то время мы получали по 28—30 центнеров, а с отдельных участков — даже по 48 центнеров ячменя. И это в первые послевоенные годы, когда многие колхозы меньше собирали, чем сеяли. Орловский часто в последние свои годы вспоминал: «А помнишь, Миша, как ты форсил в «Красном береге»?» Видимо, это его немного задевало, так как о «Рассвете» в те годы никто и не слышал даже. А с Орловским я хорошо дружил все время. Как-то мы даже слово себе дали до самой смерти не оставлять колхоз. Так он вот в своем «Рассвете» на председательском кресле и умер, а я нарушил то слово — на пенсию, как дед старый, подался.
А тогда же, бывало, и комиссии разные республиканские без меня не обходились.
Помню, как после войны целый месяц был я в Минске — комиссия по нарушениям Сельхозустава работала. Приехал домой, а у меня в колхозе тоже два ревизора сидят. Я сам еще не обедал, говорю им:
— Пойдем пообедаем.
— Нет, мы уже обедали.
— Ну, вечером ночевать приходите.
— Спасибо, мы в гостинице.
Ну, в гостинице так в гостинице. Позвал я колхозного бухгалтера. Сделали они ревизию. Думали, что найдут много нарушений — колхоз же в самом городе, считай. Ничего не нашли. Пришли и просят:
— Довезите нас до станции.
— Нет, — говорю, — не повезу. Боюсь, что по дороге подкуплю вас и вы недостатки мои не вспомните.
Смеются. Я попросил конюха запрячь коня в возок и подъехать часика через полтора.
— А теперь пойдем пообедаем. Теперь уже можно?
— Можно, — улыбаются.
А я в своем «Красном береге» до 1950 года красовался. Потом началось укрупнение колхозов. Поприцепляли к моему «Берегу» со всех сторон слабенькие хозяйства, назвали колхозом имени Кирова, и я, признаться, испугался этого нового большого хозяйства. Раз двадцать на бюро в райком вызывали, чтоб принял укрупненный колхоз. Отказался. Тогда в районе разозлились (подожди, мол, раз ты так, так мы эдак) и послали меня в Браздечино — в самый отстающий колхоз. Сдал я все свои дела Салтановичу и поехал туда. Вышел в первый день на бугорок, осмотрелся вокруг и чуть не заплакал: «Куда же тебя, Миша, занесло? Куда же ты, дорогой мой, попал?» На поле все осыпается, в копнах сено погнило, в свинарнике свиньи плавают, голодные — глаза, как у волков, блестят. Конторы даже нет. Упросил бабку одинокую, та небольшой уголок в своей хате старенькой отжалела, поставил я там стол и взялся за работу.
Хорошо, что у меня в кармане остался еще лесорубочный билет из «Красного берега», Ничего, думаю, надо его тут использовать. Там же на меня в обиде не будут, я им оставил миллион дохода. Хоть лес заберу для бедолаг этих. Поехали мы, вырубили и вывезли лес, свинарник начали строить, конюшню. Хотя, правда, коней не хватало. И все какие-то хилые, маленькие — вырождались уже, наверно. Я вызвал комиссию. Она почти всех моих буланых и выбраковала. Получили мы страховку, кое-что добавили и поехали в Западную Белоруссию — там люди продавали своих коней. Пригнали мы оттуда 18 настоящих красавцев. А на другой год даже по килограмму хлеба дали людям.
Потому, видно, когда меня в 1953 году переводили в «Большевик», колхозники из Браздечина и в райком и даже в ЦК писали, чтоб меня у них оставили…
Приехал я, значит, в «Большевик». Колхоз закредитованный — все хозяйство в кучу сложено. Урожай — 3,8 центнера с гектара, строительства никакого, весь денежный доход составляет только 28 тысяч рублей — и это еще на те, на старые деньги. Попробуй развернись на таком доходе. Тяжело — вся рабочая сила в городе. А та, что в колхозе осталась, тоже на работу не ходит.
— Почему в колхозе не работали? — спрашиваю у женщин.
— А мы в Орше в очереди за хлебом стояли.
Приехал я первый раз в Андреевщину автобусом. Канцелярия маленькая, тесная — едва нашел. Как решето вся — кажется, даже звезды через крышу видны. Потом мы в ней летом намучились. Как только дождь пойдет, не знаем, куда нам и деваться. Столы передвигаем из угла в угол, бумаги переносим, а он барабанит всюду. И крупный-крупный — такой только со стрех капает.
Приехал я утром. Сторож мне коптилочку зажег. В конторе холодно. Коптилочка хлипает — вздохнешь, так желтое крохотное пламя и закачается. Сижу не дышу, жду, пока светло станет. Но того рассвета никак не дождаться — ты же сам знаешь, какое зимнее утро — и длинное и темное. Нелегко тогда свету темень пробивать.
Не дождался я рассвета — пошел на ферму. А на ферме — холоднее, чем на улице. Коровы не встают.
— Как соберутся люди, подымать будем, — объяснили мне доярки.
А Алена Медвецкая — ты же, наверно, знаешь ее, она мать Гриши Медвецкого, — лежит на земле, дует в холодную печь, чтобы сырые дрова разгорелись, и одновременно на руки озябшие дышит.
— Замерзаем вот, — говорит. — Как уж дальше будем жить, наверное, и бог не знает.
Я расспросил у доярок про ферму, а потом и говорю: