3 мая Эбердин не скрывает от Бруннова, что дело в Константинополе идет неладно. Конечно, сам премьер лоялен, благороден, искренен, дружелюбен, - и только жаль (пишет Бруннов), что "моральная энергия лорда Эбердина не на высоте его политической честности". Всех-то он боится, и все его притесняют: Пальмерстон и весь кабинет в Лондоне, неукротимый Стрэтфорд-Рэдклиф в Константинополе. Бруннов об Эбердине пишет в тонах теплого участия и сострадания, как если бы речь шла не о главе великобританского правительства, а о некоем сиротливом и бесприютном скитальце, гонимом недобрыми силами. Эбердину так тяжело огорчить Николая, что он скорее в отставку уйдет! Бруннов взволнован до глубины души: "Если бы это слово вырвалось у всякого другого министра, я бы его даже не принял всерьез. Но лояльность характера лорда Эбердина заслуживает такого почтения, что я ничуть не сомневаюсь в искренности чувства, которое он мне открыл. Я его вполне понимаю. Основа его мысли такова". И тут, читая в сердце благороднейшего из лордов, Бруннов от его имени говорит: "Если я ошибся, советуя моему кабинету оставаться бесстрастным свидетелем осложнения, которое я обязан был предвидеть, то все-таки не могу я изменить своего отношения к русскому императору. Пусть другие, но не я, это делают. Но что касается меня, то я предпочитаю уйти в отставку и оставить власть". То есть: он, Эбердин, уповает, что Николай не займет княжеств, даже если Меншиков не добьется от турок удовлетворительного ответа, - и поэтому британский флот не подойдет к Дарданеллам. А если Николай займет княжества, английский флот, может быть, и должен будет войти в проливы, и если война России с Турцией возгорится, то, пожалуй, английские суда войдут и в Черное море. Но не подымется рука лорда Эбердина отдавать такие приказы! Пусть другие это делают, а он с растерзанной душой скроется под сень уединения. Замечательно, что лорд Эбердин не один раз, а по крайней мере четыре раза пугал Бруннова своей отставкой, и хотя исправнейшим образом с мая 1853 г. по март 1854 г. отдавал последовательно все нужные приказы и подводил флот к Дарданеллам, и вводил его в Дарданеллы, и вводил его в Босфор, и вводил его в Черное море, и объявил России войну, - но Бруннов вплоть до выезда своего из Лондона склонен был писать о маститом премьере, как о некоем чистом душою Гамлете, страдающем от нерешительности.
Зная, что творит в Константинополе Стрэтфорд-Рэдклиф, которого именно Эбердин туда и послал, и уже получив точные известия об успешной борьбе Стрэтфорда-Рэдклифа против князя Меншикова, Эбердин испускает лишь вздох сожаления: "Господь да ниспошлет, чтобы исход этого кризиса оказался скорым. При дальнейшем продлении дела наши два посла мирно не уживутся. У меня есть такое предчувствие"{11}. Почему он, томимый этим "предчувствием", не уберет Стрэтфорда из Константинополя, что было всецело в его власти, - Бруннов не спросил, хотя Эбердин выражал в присутствии Бруннова полное свое неодобрение политике Стрэтфорда. И когда несколько дней спустя Эбердин уже предварил Бруннова, что английский флот все-таки подойдет к Дарданеллам, то русский посол с огорчением пишет о благожелательном премьере: "Истинная его ошибка заключалась в том, что он предоставил лорду Стрэтфорду произвольно широкую свободу действий, которой тот и злоупотребил и испортил ход константинопольских переговоров, осложнив их до такой степени, до какой теперь дошло дело. Это - крайний результат, и я уже давно обращал на это внимание первого министра, но он не воспользовался моими предупреждениями"{12}.
Слепота Бруннова, в других случаях не самого плохого из русских дипломатов, в суждениях о политике Эбердина поистине удивительна.
Быстро прогрессировавшего сближения обеих западных держав Бруннов долго не хотел замечать, а между тем оно было очевидно.
Общая борьба против Меншикова необычайно сблизила Англию с Наполеоном III и с его министрами. Еще когда Меншиков только собирался в путь-дорогу, либеральные министры коалиционного правительства позволяли себе предаваться вольномыслию, когда говорили о бонапартовском режиме. "Посмотрите на нашу ближайшую соседку (Францию. - Е. Т.), - сказал на банкете в городе Галифаксе в феврале 1853 г. канцлер казначейства, - никогда она не была подчинена такому деспотизму, даже во времена Наполеона I. Пресса придушена, свобода уничтожена, никому не позволяется высказать свое мнение"{13}.
Но этот либерализм крайне быстро соскочил с Гладстона: уже к маю 1853 г., а в июле, после вступления русских войск в княжества, и следа от него не осталось.