В день штурма 27 августа (8 сентября) русские потеряли, по официальным подсчетам, 12 913 человек, французы — 7561, англичане — 3440, итальянцы… 40 человек. Остальной русской армии удалось почти без потерь (если не считать одной сотни человек) перейти на Северную сторону по мосту, переброшенному своевременно через бухту. С 7 часов вечера 27 августа до 8 часов утра 28 августа русская армия переходила через мост, угрюмая, молчаливая. «Не унывайте, а вспомните 1812-й год и уповайте на бога. Севастополь не Москва, а Крым не Россия. Два года после пожара московского победоносные войска наши были в Париже. Мы те же русские», — писал Александр II Горчакову[1244]. Собранные генералом Хрущевым показания дают несколько иную цифру русских потерь. По его данным, всего выбыло из строя в день 27 августа 11 697 нижних чинов, офицеров и генералов. Союзники считали, что они потеряли 9797 человек, из них французы — 7309, англичане — 2447, сардинцы — 40 человек. Но русские участники дела утверждают, что на самом деле потери союзников в день последнего штурма были гораздо значительнее[1245]{31}.

<p>8</p>

Русское общество было глубоко взволновано. На славянофилов и близких к ним кругам конец Севастополя произвел самое удручающее впечатление. Сергей Аксаков предался глубокому унынию. Но представитель, так сказать, левого крыла этого направления — Иван Сергеевич Аксаков писал отцу, что он считает справедливой историческую Немезиду: режим николаевщины должен был повести к таким тяжким несчастьям.

Люди далекие и даже прямо враждебные славянофилам не менее их были потрясены громами последнего штурма.

Т.Н. Грановский (скончавшийся 4 октября 1855 г.) доживал последний месяц своей жизни под гнетам ужасающего впечатления, которое произвело на него падение Севастополя. Вся очень мучительная для такой натуры двойственность настроений человека, всей душой любящего свою родину и не менее страстно ненавидящего николаевщину и еще очень живучие николаевские традиции, вся горестная растерянность мыслящего патриота того времени сказались в его словах: «Весть о падении Севастополя заставила меня плакать… какие новые утраты и позоры готовит нам будущее! Будь я здоров — я ушел бы в милицию без желания победы России, но с желанием умереть за нее. Душа наболела в это время»[1246].

Гораздо более спокойно и созерцательно воспринимавший события И.С. Тургенев тоже был удручен вестью о катастрофе 27 августа и только желал, чтобы Россия, подобно пруссакам после разгрома их Наполеоном I при Иене, извлекла из севастопольских событий полезный для себя урок.

Бессмертные страницы третьего из севастопольских рассказов Льва Толстого (о штурме 27 августа) вошли, как и первые два очерка, навеки в тот золотой фонд русской литературы, где тогда уже блистало лермонтовское «Бородино» и где еще было место для «Войны и мира». Лев Толстой писал о Севастополе как современник и как непосредственный участник. Другой русский классик не был активным участником событий, но писал, еще находясь под свежим впечатлением от них. Вместе со своим коробейником он тосковал о беде, свалившейся на Россию: «Подошла война проклятая, да и больно уж лиха… Перевод свинцу да олову, да удалым молодцам… Весь народ повесил голову, стоя стоит по деревням…» И уж от собственного имени он говорил о «твердыне, избранной славой». Велик был в его глазах «народ-герой», не дрогнувший до конца, и «венец терновый», возложенный исторической судьбой на Россию под Севастополем, был, в глазах Некрасова, выше любого «победоносного венца». У великого народного поэта севастопольская конечная катастрофа возбуждала непосредственно лишь умиление перед самоотвержением и героизмом людей, боровшихся 11 месяцев под чугунным градом, погибавших там, где и улицы и даже морское дно у берега были вымощены ядрами: «Там по чугунному помосту и море под стеной течет. Носили там людей к погосту, как мертвых пчел, теряя счет…»

Перейти на страницу:

Все книги серии Военно-историческая библиотека

Похожие книги