Получив три заявления, да еще преподнесенных в демонстративно-торжественной форме, Игнатьев прежде всего испугался. Подобный оборот дела мог привлечь внимание очень высокого начальства, на что, кстати, и рассчитывали мэнээсы, и приезд комиссии был бы неминуем. Но уже в следующее мгновение Игнатьев успокоился: «коллективка» все же была «коллективкой», и позиция бунтовщиков в этом месте явно давала трещину.
В воздухе запахло дезертирством.
Антон Васильевич понимал, что у него, так же как и у мэнээсов, было ровно двенадцать дней, отпущенных законом «на размышление». Надо было что-то предпринимать. Прежде всего он срочно собрал «треугольник», и всем мэнээсам было объявлено по выговору с занесением в личное дело — по «первой ласточке», как называли на станции игнатьевские выговоры, выносимые без формулировок, а просто так, на всякий случай.
Оценка, таким образом, была дана.
Затем он позвонил в институт заместителю директора и сообщил о случившемся. Тот выслушал и сухо заметил, что вскоре перезвонит, а пока «продолжайте работать». Игнатьев понял, что заместитель на себя брать ничего не хочет и будет связываться с Москвой, где все еще находится Николай Ильич Мыло. Через сутки действительно раздался звонок. Игнатьеву было сказано, что дирекция института приняла решение направить к нему пока не комиссию, а одного человека с поручением «детально и объективно во всем разобраться».
Этим человеком был Диаров.
17. РАСПРАВА. НАЧАЛО
Игнатьев артистически разделывал кету. Он стоял на кухне засучив рукава, на нем был цветастый передник жены, работал он легко и красиво. Перво-наперво он отрезал балык — то есть все, что было выше позвоночника по спинному хребту: сплошное мясо без косточек. Потом отделил тёшку — ребрышки, с боков у которых тоже было мясо. Но так как в этих краях, богатых рыбой, тёшку презирали, Игнатьев не стал жадничать и бросил ее коту Джону. Затем принялся за п у п о к — так называлась брюшина, самая вкусная часть кеты: нежная, невесомая, маленькая по сравнению с балыком, но очень жирная. Вообще-то пупки положено было есть сразу: посыпать солью в каком-нибудь тазу, выдерживать с полчаса и подавать на стол. Но Игнатьев не торопился, он рассчитал, что раньше чем через двое суток Диаров не приедет и можно спокойно заняться настоящим рассолом. Он засыпал в бак крупную желтую соль — она не дает горчинки, как мелкая, — опустил туда картошку и, убедившись, что картошка не утонула, посчитал дело сделанным. За два дня, что рыба полежит в рассоле, она даст собственный сок, и вот тогда Игнатьев ее тонко-тонко порежет прозрачными пластинками, перемешает пупки с луком и зеленым горошком, как салат, добавит немного уксуса и — «прошу дорогих гостей к столу».
Царская еда!
Попутно, занимаясь рыбой и тыльной стороной руки вытирая потный лоб, он инструктировал Володю Шитова, сидящего на табуретке: «В повестку дня не включай. Понял — нет? В «разное». Чтоб шума не было. — Володя мрачно кивал головой. — Теперь так. Григо исключайте. А этим выговора. С них хватит. Подержи-ка таз. Сразу одумаются! — Володя подержал таз, Игнатьев спустил в рассол сырую картошку, потом закончил: — Полный порядок, А решение напиши загодя». — «Как так загодя?» — сказал Шитов. «А вот и так! Ручкой! Чернила есть?»
Завтра должно было состояться внеплановое комсомольское собрание: к приезду Диарова начальник станции хотел «приготовить» не только кету. Володя Шитов был секретарем первичной организации, на учете стояло семь человек, и выходило, что четверо с перевесом в один голос будут решать судьбу троих. Задача была выполнимая, потому что троица была мэнээсовская, а четверка из лаборантов и рабочих. Между ними уже давно начались нелады, на чем и хотел сыграть Игнатьев. Володя прекрасно понимал его тактику. Впрочем, он сам имел «зуб» на Гурышева, который вставал по утрам когда хотел, хоть в десять часов, хоть в одиннадцать, а рабочие с лаборантами вкалывали спозаранку как ломовые лошади. Гурышеву, видите ли, дома можно работать, ему «размышлять» необходимо, «думать», а Володе Шитову размышлять вроде нечем. И Карпов был хорош: сказал однажды, что он не для того учился в университете, чтобы таскать приборы и копаться в навозе, как будто лаборанты специально для этого были рождены. Впрочем, лично к Карпову у Шитова ничего не было, потому что он видел, как тот «рубит свое дело», и к Марине Григо он относился с уважением, особенно после истории с вертолетом, но больше всех из мэнээсов нравился ему Рыкчун. Он был настоящим работягой, он клал сразу четыре рейки на горб, туда же рюкзак — и ветру навстречу, а ветер, между прочим, был восемнадцать метров в секунду.
Эх, черт возьми! — думал про себя Володя Шитов, шагая по направлению к рабочему корпусу. Сколько еще ему будут приказывать и сколько еще он будет выполнять приказы по принципу «слушаюсь!»? Володя плохо разбирался в происходящем, знал только, что мэнээсы в своей жалобе на всех «наклепали».