На третий день праздника Мэри подошла как-то к окну и долго глядела через полузамерзшие стекла на раскинувшийся впереди кордона густой лес. Высоко подымались темно-зеленые, занесенные глубоким снегом ели и сосны, неподвижные, как нарисованная декорация. Из морозной глубины темно-синего, как бы застывшего неба ярко сияла луна, заливая всю картину фантастическим светом матово-золотистых лучей.. Ни звука, ни шелеста, тишина такая, какая бывает в могиле или на границе, а между тем в этой мертвой, сказочной тишине зорко следят сотни глаз, чутко прислушиваются сотни ушей и сотни рук опасливо сжимают заледенелые стволы ружей. Громкий крик, выстрел, и безмолвный, заколдованный лес оживет. .
загремят выстрелы, раздадутся крики, тяжелый храп во весь опор мчащихся лошадей, грозный шум беспощадной погони через рвы, сваленные деревья, сквозь чащу леса, невзирая на ежеминутную головоломную опасность.
– Помнишь, Федя, – обернулась она вдруг ко мне, –
помнишь, ровно три года тому назад, в этот самый день, мы возвращались на тройках из «Хижины дяди Тома60», была такая же ночь, и лес такой же, и луна.. Боже мой, как давно, кажется, это было, а ведь всего только три года.. три года, а какая разница.. какая я была тогда и какая теперь! – она печально усмехнулась. – Если бы мне тогда показали меня теперешнюю, пожалуй, не поверила бы. А сколько в ту ночь умирало, может быть, таких молодых.. мы и не думали...
60 Загородный ресторан в Петербурге.
Какая я была в тот вечер веселая! Вильяшевич все приставал тогда, чтобы я спела ему любимый его романс
«Ночи безумные, ночи бессонные!». Ты еще сердился, говорил, что я простужусь, заболею, а мне смешно было даже и думать тогда о болезни, не верилось, что болезнь может победить нас, столько было в нас во всех тогда жизненной силы, и я пела, пела на морозе и даже ни разу не кашлянула, теперь самой не верится, чтобы было время, я могла открывать рот и не кашлять.. Помнишь:
Запела она было вполголоса, но на первой же фразе голос ее оборвался, она сильно закашлялась, так что принуждена была скорее сесть.
– Вот глупая-то, – рассердилась она сама на себя, с трудом переводя дух, – умираю, а вздумала песни петь.
Странно, – добавила она задумчиво, – вот и знаю, что конец, а все не верится, все кажется, авось нет, авось пройдет!
На другой день, утром, она собралась было встать, как и во все предыдущие дни, но не смогла. Несколько раз пыталась она начать одеваться, но силы изменяли ей, руки беспомощно опускались, а усиливающийся кашель принуждал ее снова ложиться и лежать без движения.
– Нет уж, видно, пора, что ни делай, а чему суждено, того не минуешь! – произнесла она наконец и улеглась. С
этого дня она не вставала больше.
Два месяца пролежала она после этого, постепенно угасая, тихо, безропотно, ничего не требуя, ни на что не жалуясь. Только раз – это было недели за три до смерти –
вырвался у нее как бы упрек жестокой судьбе. Дело было под вечер. Мэри лежала, закинув голову на высоко взбитые подушки, и глядела через окно на заходящее солнце. Долго, пристально следила она, как темно-багровый шар медленно закатывался за лес, словно утопая в его ветвях, а оттуда навстречу ему шли угрюмые сумерки. Вдруг глаза ее наполнились слезами.
– Отчего это, – тихо произнесла она, – когда здоров, не понимаешь всей прелести природы. Да неужели же я, в самом деле, умираю, – тоскливо возмутилась она, – неужели нельзя спасти как-нибудь, помочь, хотя бы еще три-четыре годика пожить, только три, а то умирать в двадцать восемь лет тяжело.. тяжело, так тяжело, что тебе и не понять.. Боже мой, за что, за что?!
Слезы градом заструились по ее лицу, она поспешно отвернулась к стене и прижалась лицом к подушке, как бы желая скрыть их от меня, но по вздрагивающим плечам, угловато торчащим из-под одеяла, я видел, что она плачет. .
Чем я мог утешить ее?!
Когда-то в юности в каком-то французском романе мне случилось прочесть об одном тюремщике, служившем при камере осужденных на гильотину. Всю жизнь проводя в обществе людей, которым с минуты на минуту угрожала смерть, он под конец так свыкся с мыслью об ней, что, когда во время революции его самого приговорили к казни, он почти не обратил на это внимания, до последней минуты входил во все мелочи своего хозяйства и уже на самом помосте гильотины крикнул своей жене, чтобы она на его поминках не забыла зажарить гуся, с начинкой из маринованного винограда, как это любит его закадычный друг и кум Томас, смотритель тюрьмы. Бедняк просто потерял представление о смерти, и она ему казалась вещью столь заурядной, в сравнении с которой забота о жареном гусе гораздо важнее.