И вот Егоров лежит на нарах в лазарете Дрогобычской тюрьмы, названном по-немецки ревиром. Над задымленными кряжами лесистых Карпат лентой вытягивается и рвется темно-пурпурная полоска вянущей зари. В камере темно. Невеселы тягучие мысли Алексея. Не смерти, не ран боялся он, пуще всего боялся плена. И не избежал. Лежит на неотесанных досках тюремных нар и смотрит на дальние незнакомые горы, на печальный закат и думает о том, что так горько и нескладно надвигаются на его короткую жизнь холодные сумерки, а за ними опустится черная ночь и уже не будет рассвета. Алексей Егоров искренне позавидовал своему боевому другу сержанту Сереже Кислицыну, павшему на поле боя: легкая смерть — тоже счастье.
Глава четвертая
Провинциальный прикарпатский городок Дрогобыч был тих и безлюден. Жизнь в нем, казалось, остановилась. Тишина его кривых безлюдных улочек полна сонной одури. Только ветер переметал из конца в конец мертвые листья да бумажный мусор. На вершине высокого холма почти в самом центре городка возвышалась мрачной громадой старинная тюрьма, напоминавшая древний рыцарский замок.
Когда зажили простреленные грудь и ноги и Егоров стал свободно передвигаться по камере-палате, его перевели в камеру на третьем этаже главного корпуса в блок с непонятным названием «зэт». Тюрьма была приспособлена фашистами к тому времени под огромный перевалочный и сортировочный пункт.
День выдался хмурый, ветреный. Дальние кряжи лесистых гор донизу запеленало густым мороком. Над тюрьмой низко плыли рваные грязно-серые облака. Перед обедом блок «зэт» выгнали из камер, выстроили в длинную шеренгу на плацу, приказали раздеться. Откуда-то из-за угловых башен на тюремный плац, напоминающий дно глубокого колодца, залетел ледяной ветер и, ища выхода, метался в четырех стенах. Люди посинели, скорчились, задрожали.
— Кто очень утомился, может присесть, — с ледяной улыбкой на тонких губах объявил ходящий перед шеренгой офицер. Говорил он на чистом, без малейшего акцента русском языке. — Можете отдохнуть.
Посиневший от холода старик тотчас присел, подтянул колени к дряблому подбородку, обхватил их руками. Тело его, сухое и тоже дряблое, дергалось в ознобе. К старику с дикими ругательствами подбежали охранники, на склоненную голову, спину и плечи обрушился град ударов дубинками и прикладами карабинов.
— Лентяище, собака, обезьяна, как ты посмел сидеть в присутствии офицера великой Германии? Старая свинья, дохлый пес...
Подняться старик уже не смог; он неуклюже ползал, тыкаясь окровавленным лицом в утрамбованную землю тюремного плаца. Тогда офицер подошел к нему и с той же ледяной улыбкой выстрелил в затылок.
— Лентяи — бич человечества, их надо безжалостно уничтожать!
Шеренга окаменела. Больше охотников отдохнуть не было. Люди стояли, стиснув зубы, и ждали, что же будет дальше, для чего их выстроили и раздели. Начало непонятной церемонии ничего хорошего не обещало. Через полтора-два часа раздалась команда:
— Смирно!
Голые люди подтянулись, неловко бросили руки по швам, вскинули дрожащие подбородки. Перед изогнутой подковой шеренгой медленно потянулась группа высоких офицерских чинов, в лакированных сапогах, плащах реглан, насупленных, сосредоточенных. Они строго и придирчиво всматривались в каждого человека, трогали мускулы на руках и ногах, смотрели сбоку, заглядывали в рот, постукивали молоточком по зубам. Егоров прислушивался к их разговорам. Его поразило то, что все они чисто говорили по-русски, и только одному нахохленному хищноносому офицеру ответы людей переводил бойко и отрывисто щеголеватый переводчик. Там, где они прошли, шеренги уже не было. Люди поспешно одевались и, подгоняемые охранниками, строились в две колонны: одна — побольше, другая — поменьше.
Рядом с Егоровым стоял смуглолицый красивый мужчина лет тридцати с аккуратно подстриженными усиками и густой шевелюрой. По его бледному лицу, по нервному вздрагиванию тонко очерченных ноздрей Егоров заметил, что он сильно волнуется, в блестящих цвета спелой черешни глазах металась тревога.
— Слушай, товарищ, — шепнул он, — запомни на всякий случай мой адресок: Киев, Владимирский спуск, восемнадцать. Повтори.
Егоров торопливо повторил:
— Владимирский спуск, восемнадцать.
— Выживешь — расскажешь, где и как... Понял?
— Да, понял, — кивнул Егоров.
— Спасибо. Меня весь Киев знает. Я — певец. Не забудь же.
— На забуду, если жив буду...
Больше он сказать ничего не успел. Свита подошла к ним. На соседа пристально взглянул старший офицер. Рассмеялся.
— Иуда?
— Нет, армянин.
— Врешь, жидовская шкура! Комиссар?
— Токарь.
— Ха-ха-ха... токарь, пекарь... Врешь! Пархатый жид, шелудивый пес!
Презрительная улыбка на губах офицера быстро таяла. Твердый низкий подбородок дрогнул. Лицо стало злым. Быстро заговорили несколько голосов. Старший нетерпеливо махнул перчаткой. Все умолкли. К соседу подбежали солдаты.
— Шнеллер, шнеллер, иуда!
Он торопливо оделся и, подталкиваемый дулами пистолетов, побежал трусцой в колонну налево. На полпути он оглянулся и прощально махнул товарищам рукой.