Шли долго. Огибали длинные приземистые здания, выходили на аккуратно посыпанные мелким гравием аллеи, снова сворачивали в какие-то закоулки. Комната, в которую ввели Бакукина, напоминала канцелярию. С правой стороны, у стены, спали вповалку вооруженные люди в полосатой форме. В переднем углу за столом сидел, уронив в ладони крупную остриженную голову, большой широкоплечий человек. Сбоку на столе лежали немецкий автомат и две гранаты.
— Офицер связи третьей ударной армии лейтенант Бакукин, — отрекомендовался Сергей. — Прибыл по особому заданию штаба.
— А? Что? Да, да...
Сидящий за столом человек энергично вскинул голову, изумленно, широко раскрытыми глазами смотрел на вошедшего, встряхнулся, прогоняя сон, и вдруг усталое лицо озарила радость:
— Сережка, да ты, что ли?
— Я, товарищ капитан, собственной персоной.
— Вот это встреча! — Он вскочил из-за стола. — Черт подери! А говорят, чудес на свете не бывает. Да разве это не чудо? Садись, рассказывай. О делах потом. Я ведь тебя все это время мертвым считал. Ведь летом прошлого года ходили по лагерю слухи, что ваша команда «калькум» подорвалась на бомбе и вся погибла вместе с охраной. Враки, что ли, были?
— Не знаю, Алеша, может, и правда, что подорвалась. Я из нее сбежал. В конце июля прошлого года.
— Вот оно что. Счастливчик. А ребята все погибли. Это точно. Там же все немцы были.
— Все, кроме меня и чеха Влацека.
— Да, да. Говорили ребята из арбайтстатистики, что извещения о смерти на немцев были отправлены родственникам: «Погиб от взрыва бомбы». Думал я, что и ты погиб, а ты вон какой! Господин американский офицер. Умора... Командуешь-то хоть чем?
— Ротой, Алеша.
— Да ну? Роту доверили русскому?
— Доверили. Так случилось. Отличился в Вогезах. Орденом наградили. Роту дали. Командую, ничего. Язык только плоховато знаю. Учу. А ребята в роте отличные. Все негры.
— Ну и дела. Рассказывай, рассказывай все по порядку, дорогой ты мой человек...
...А когда над землей всплыло солнце нового дня, Бакукин и Русанов сидели в американском джипе, спускаясь с залитой светом горы Эттерсберг по той же каменистой дороге, по которой ехал Бакукин сюда ночью. Говорили и не могли наговориться.
РАССКАЗЫ
СУЛИКО
В ранней предгрозовой юности, казавшейся вечным весенним праздником, младшая сестренка Клара часто напевала мне нежную и печальную грузинскую песенку «Сулико»:
Но вскоре жизнь напомнила мне об этой песенке...
Проснулся я внезапно, так просыпаются только от сильного грозового разряда, расколовшего небо над головой. На липком холодном лбу лежала мягкая теплая рука. Больно слепила глаза белизна халата. Добрый голос звучал тоже мягко, ненадоедливо:
— Опомнился? Вот и хорошо. Сильный ты. Я знал, что ты воскреснешь.
Надо мной склонились большие серо-голубые глаза. Они ласково сияли теплым дрожащим светом, и казалось, грели, излучали теплые лучи.
— А?
— Говорю, хорошо. Ты все помнишь, что с тобой было?
— Помню. Секли на «козлах». Кнут. Профессор.
— Профессора уже нет. Он выдержал только сорок семь ударов. У него разорвалось сердце. А у тебя железное здоровье.
— Болит во мне все.
— Полежи, полежи спокойно, пройдет.
— Это — ревир?
— Да. Ты в ревире. А я — русский доктор.
— Сулико?
— Верно. Разве ты что-нибудь уже слышал обо мне?
— Слышал. Разное.
В глубине его светлых добрых глаз на мгновение вспыхнуло и тут же потухло что-то загадочное, словно он хотел впустить меня в свою душу, но вовремя опомнился и захлопнул двери.
Мы долго молчали. Он беспокойно оглядывался по сторонам.
— Как вас зовут? — спросил я.
— У меня, как и у всех нас, нет имени. Зови, как все, ты же знаешь мое имя — доктор Сулико. Помнишь: «Я могилу милой искал, сердце мне томила тоска». Ну вот и все. А ты обязан выжить.
Он грустно улыбнулся, погладил слипшиеся волосы на моем лбу и ушел бесшумной походкой, высокий, спокойный.
Никто не знал его настоящего имени. В разношерстном, многоязыком лагере все называли этого человека — доктор Сулико. Одни произносили его имя любовно, с нежностью, другие — с плохо скрываемой неприязнью, третьи — с откровенной и грубой ненавистью. Многие исподтишка едко злословили в его адрес, называя и шкурой, и немецкой шлюхой; но стоило ему появиться, как все прикусывали языки, никто не посмел высказать своего негодования вслух.