Наконец, не питая никаких особых надежд, я отправился в Глев. Плотник Мариани оказался крепким, румяным итальянцем, простым и сердечным – и уже довольно преклонных лет. Одного взгляда на него оказалось довольно, чтобы выкинуть из головы все военные хитрости, которые я заготовил прошлой ночью. Я просто протянул ему свою карточку, которую он торжественно зачитал по складам, почтительно запнувшись на «кандидате наук». Я честно сказал, что интересуюсь мебелью, которую он изготовил для дома в Турдере, который некогда принадлежал моему дядюшке. Он начал рассказывать и рассказывал долго. Даже не стану пытаться перевести на понятный язык этот поток слов и жестов… Среди прочего он сообщил мне, что почитает главной своей обязанностью удовлетворять любые требования клиента, сколь бы дикими они ни казались, а потому выполнил всю работу буквально, по-заказанному. Порывшись в ящиках секретера, он продемонстрировал мне несколько документов, в которых я ни черта не понял; все были подписаны неуловимым Преториусом. (Не иначе как Мариани принял меня за адвоката.) Прощаясь, он сказал, что даже за все золото мира ноги его больше не будет в Турдере, не говоря уже о том чертовом доме. Нет, добавил он, конечно, клиент – это дело святое, но, по его скромному мнению, это сеньор Преториус совсем рехнутый. После этого он немедленно умолк, видимо, в раскаянии, и мне больше не удалось вытянуть из него ни слова. Я, в принципе, на что-то подобное и рассчитывал, но одно дело рассчитывать, и совсем другое – глядеть, как оно действительно происходит. Раз за разом я говорил себе, что совершенно не стремлюсь разгадать эту загадку и что вообще-то единственная настоящая загадка здесь – время, безупречное стечение прошлого, настоящего и будущего, «всегда» и «никогда». Впрочем, подобные размышления все равно ни к чему не вели: просиживая вечера напролет за Шопенгауэром[49] и Ройсом,[50] я потом каждую ночь все равно отправлялся кружить по грязным дорогам вокруг Каса Колорады. Иногда на втором этаже мне виделся проблеск очень белого света; иной раз я, кажется, слышал стон. Вот так я и развлекался вплоть до девятнадцатого января.
Это был один из тех характерных для Буэнос-Айреса дней, когда человек чувствует, что лето его не просто изводит и оскорбляет, но прямо-таки сживает со свету. Где-то в одиннадцать вечера разразилась гроза. Сначала с юга налетел ветер, потом водопадом обрушился дождь. Я заметался в поисках хотя бы дерева. Во внезапной молнийной вспышке я обнаружил себя в двух шагах от железной ограды. Не знаю, из страха ли, из надежды, но я попробовал ворота. Неожиданно для меня они отворились. Я бросился к крыльцу, подгоняемый бурей. Земля и небо хором грозили мне. Дверь в дом оказалась тоже открытой. Дождевой шквал хлестнул меня по лицу, и я вошел.
Плитка пола была почти вся выломана, так что я ступил в заросли травы. Тошнотворный сладкий запах заполнял дом. Справа или слева, уже не помню где, я споткнулся о каменный скат и быстро стал подниматься. Наверху я почти безотчетно повернул электрический выключатель.
Столовая и библиотека из моих воспоминаний ныне, когда стену между ними снесли, представляли собой одну огромную голую комнату, в которой всей мебели стояло предмета два, не больше. Описывать их я не стану и пытаться, так как не вполне уверен (невзирая на жестокий белый свет), что вообще их увидел. Разрешите, я объяснюсь. Чтобы увидеть что-то –