— Закрывай, я помогу тебе сойти, — устремился он к ней и, так и не дождавшись, пока она захлопнет форточку, подхватил ее, вдруг подивившись, как она легка. Да, с той заповедной поры, когда где-то у Шлиссельбурга, а может, у Стрельни он, перебираясь через ручей, взял ее на руки, маленькую, неожиданно невесомую девочку — ей было тогда шестнадцать с половиной, — он не поднимал ее и не помнил, как она легка.

Его точно кто-то толкнул под сердце — стало невыносимо жаль ее. Сразу подумалось, как ей было худо, когда, оставшись одна-одинешенька, она коротала свое житье-бытье на Остоженке, как жила на свои двести граммов черного хлеба и на соевом масле, как уходила в щели и подвалы, подхватив сына и голубое байковое одеяло, как скиталась по подвалам соседних домов, а когда бомбежка застигала ее в городе, спускалась в ближайшую станцию метро, а потом шла по шпалам от Белорусского до Калужской и дивилась, много раз дивилась, как долог был этот путь. Все это вспомнил Бекетов сейчас, и так сжалось сердце, что, казалось, не выпрямиться, не повести плечом, не шевельнуть пальцем.

А потом они сидели рядом, неожиданно окаменевшие, и она говорила:

— Ну, уж теперь Ростова не отобьют, не отобьют!.. Сорок третий не сорок второй!.. — Она умолкла, но с места не сдвинулась — хотела додумать нелегкую свою думу. — Доживу я до такого времени, чтобы слово мое было услышано и обращено в дело? «Я, Екатерина Бекетова, сорока шести лет от роду, свидетельствую…»

— Что же ты засвидетельствуешь?

— Что засвидетельствую?.. — Она склонила голову, точно мысль, явившаяся сию минуту, сделала ее голову тяжелой. — Слушай меня… В августе сорок первого, когда «хейнкели» приходили в Москву как на дежурство, а я весь день ждала этого часа и думала, как уберегу своего ребенка, в один из этих августовских дней, а вернее, вечеров мы ушли с Игорем на станцию метро… Там еще стояли эти койки деревянные, на которой мать, если она не больше меня, могла уместиться со своим детенышем. И вот в эту ночь я услышала разговор, который помню и теперь. В вопросе, который задала девочка матери, было что-то не просто ребячье, а ученическое, но ученическое с немалым смыслом, — видно, накануне об этом шла речь в школе. Девочка спросила: «Нет, не сейчас, мама, а после победы, что будет для тебя хорошим и что плохим?» Не помню, что ответила мать, но это, наверно, не важно: в сорок первом было до победы много дальше, чем сегодня. Мне запомнился вопрос девочки, возможно, потому, что я услышала его в ту ночь, а быть может, и не только поэтому. Даже наверняка не только поэтому — сущность того, что есть наша тревога сегодня и, может, завтра, я вижу в этих словах.

— Наша тревога и наша забота: победа? — спросил Бекетов.

— Победа будет, а вот за победой… что за победой?

— А что за победой? — спросил он.

— Что за победой? — повторила она. — Человек.

Он смолчал: Екатерина!.. Вот итог ее раздумий.

— Человек?

— Да, человек… — подтвердила она. — То большое, что он призван сделать в этом мире, что хотел сообщить всей сути его наш учитель… Я хочу подчеркнуть это: наш учитель…

Бекетов чувствовал, как волнение, необоримое, овладевает и им: что-то насущное ему почудилось в том, что она сказала сейчас, — был в ней этот совершенный инструментик, который безошибочно вел ее к существу.

— Ты сказала: призван сделать?

Перейти на страницу:

Все книги серии Великая Отечественная

Похожие книги