— Вот ты послушай меня спокойно… Я чую: был один Яков, а стал другой! А знаешь, мне люб прежний Яков, честное слово, люб! Ну, я человек штатский, а поэтому мое слово может показаться тебе словом профана… Не ставь мне это в вину, а вникни в мысль. Знаешь, я скажу: есть две школы влияния на солдата: прусская и русская… Что такое прусская?.. Суровость, жестокая точность, немногословность, этакая атрофия живого общения с солдатом, атрофия слова живого и смеха… Говорят, что это ближайший путь к командирскому авторитету, а следовательно, к повиновению… По мне, не столько к авторитету, сколько к страху. Есть другая школа: русская. Командир, будь он хоть сам маршал, такой же солдат, как все остальные, а поэтому он может и скоротать с солдатами время на привале, и переброситься с ними шуткой, и съесть с ними котелок каши, и пожурить солдата на народе, и похвалить его, тоже на народе… Кстати, Суворов был таким, и Кутузов — тоже, да и у наших Чапаева и Котовского было тут нечто суворовское… Кстати, Чапаеву и Котовскому это было нужно позарез. Ведь мы же армия, которая первый раз в истории человечества знает, за что она борется… А коли знает, ей, как можно догадаться, это объяснили. Ну, прусская армия отродясь не знала, за что она борется, ей и нужен был командир бессловесный… А наша? Нет, нам такой командир не подходит, ежели нам надо до солдатского сердца дойти… Как?.. Теперь скажи: чья правда?
— Якова! — сказал Егор Иванович.
— Это почему же Якова, а не моя?
— А потому, что немца колотит Яков, и хорошо колотит, а все остальное… да имеет ли это значение? Вот ежели он не сумел поколотить немца, то тогда бы я к тебе прислушался… А сейчас он на коне, и правда у него, а не у тебя! Я тебе скажу больше: когда у Якова переломилось?.. Нет, нет, ты скажи: когда? Не можешь? Тогда я скажу: летом сорок второго! Да я так думаю, грешный человек, что не только у Якова!.. А почему?.. А потому, что и шуточек и прибауточек у нас много, а суровой дисциплины, суровой и точной, недостает, а без такой дисциплины мы немца не поколотим… Ты говоришь: прусская. Верно. Но у нее свои достоинства, у этой прусской. Точность и еще раз точность, а это как раз не самое сильное наше качество. Было бы это у нас, может, многие из тех, кто лежит сейчас в сырой земле, смотрели бы на солнце… Я полагаю, что Яков думал над этим больше нас с тобой и понимает в этом больше нас. Что же касается живого слова, то, наверное, это зависит еще от дара, он и прежде не ходил в краснобаях… А потом характер — из него не выпрыгнешь! У тебя один характер, у него другой…
— Ты хочешь сказать, что я краснобай?
— Я же этого не говорил, это сказал ты… А потом: я не думаю, что Яков оборвал все контакты с солдатом… Просто он понял, что нужна большая твердость, и, я так думаю, не только он… Знаешь, когда надо послать человека на смерть, нужна твердость…
— Ты думаешь, прежде не посылали людей на смерть?
— Нет, посылали. Война всегда была жестокой, но, прости меня, такой жестокой войны не было… Я скажу тебе такое, с чем ты можешь и не согласиться, но я тебе все-таки скажу: прежних наших доблестей сегодня было бы недостаточно. Ты этого не понимаешь, а Яков понимает. Да это и естественно: он видел смерть, а ты ее не видел.
— Но ведь и ты видел ее не больше моего, отрок мой милый…
— Да, верно, но между нами все-таки есть разница: я понимаю Якова, а ты его не понимаешь.
— Все ясно, не ясно только одно: с чего ты сделался таким умным, ежели тебе отец толику ума своего не ссудил?..
— А дело не в уме.
— В чем же?
— В уважении к тому, что делает Яков. Прежде чем карать его, я, пожалуй, пять раз спрошу себя: да имею ли я на это право?
— Ты действительно не имеешь права, а я имею. Потому что отец Якова я, а не ты.
— Верно, но все дело, как бы это сказать тебе, в такте. Был бы я отцом Якова, я, пожалуй, подумал бы, где я ему судья, а где судья он мне.
— Все ясно: чтобы отец начисто лишил себя возможности разговаривать с вами, он должен сделать одного своего сына командармом, другого дипломатом, а третьего авиамоторным богом, так?..
— Нет, пусть они будут теми, кем они стали, но пусть и отец, как бы это сказать помягче, возьмет в толк: самый легкий путь утратить права отца — это злоупотребить этими правами…
Иоанн встал, покряхтывая: видно, нога затекла. Он шел, припадая на ногу, потом обернулся, упер в Тамбиева злые глаза:
— А ты чего молчишь? У Курска был ты, а не я! Ну, говори! На чьей стороне? Нет, без этого самого баланса… Вот так прямо: на чьей? Или ведомственная солидарность уста сковала?
Он шел на Тамбиева, окутанный пепельным дымом седин: седая голова, брови, борода — ни дать ни взять врубелевский «Пан».
— Наверно, суров Яков Бардин, да это добрая суровость, — сказал Тамбиев.
— Не ожидал я, что ты так легко склонишь голову перед силой! — взревел Иоанн. — Чему же тебя учили твои предки вольнолюбивые на вольном Кавказе?