Эти несколько слов, произнесенных Иденом на Софийской, заслуживали того, чтобы их осмыслить до конца. Дело даже не в том, что после известного инцидента с конвоями Черчилль чувствовал неловкость, которую, очевидно, не устраняла до конца московская беседа Идена со Сталиным. Не только в этом дело. Предстоял разговор, которого не было с начала войны, разговор, от которого зависят такие ценности в судьбе Великобритании, по сравнению с которыми итальянский флот ничего не значил. Как ни полезна была встреча Идена со Сталиным, известная напряженность в отношениях между Черчиллем и Сталиным все еще имела место. По крайней мере, так казалось британскому премьеру, а чутье не обманывало его и прежде. Поэтому необходим был жест, который эту неловкость снимал или, по крайней мере, умерял… Черчилль знал, что просьба русских, касающаяся итальянского флота, насущна — русские потери в военных кораблях не были восполнены. Последовала депеша Идену. Она поспела к закрытию занавеса в Москве и к открытию в Тегеране? По крайней мере, идя на это, Черчилль имел в виду такую цель. Оставалось установить: какие плоды это принесет в Тегеране.
68
В Лондоне ждали нового русского посла.
Михайлов успел упаковать библиотеку, что было в его сборах самым обременительным, отдать прощальные визиты премьеру, министру иностранных дел, коллегам по дипломатическому корпусу, парламентариям, друзьям по Обществу дружбы, писателям, художникам, актерам, с которыми свела судьба за годы многотрудного лондонского бытия. В этих сборах, которыми до предела были заполнены дни, сборах, странным образом перемежающихся с импровизированными приемами, на которых варьировалась во всех видах тема советско-британских контактов, как они сложились в эти годы, было и нечто необычное: встречи со знатоками Германии и германских проблем, экстренные выезды в Британский музей, разговоры с библиографами и библиофилами. Как ни велика была библиотека Михайлова, в ней неожиданно обнаружились пустоты: не хватало книг по послевоенной Германии, именно послевоенной. А нужда в этих книгах теперь была для Михайлова большая. Новое положение Михайлова, как его определил при встрече с ним нарком, касалось проблемы насущной: как Германия должна возместить Советской стране ущерб, который она нанесла ей в ходе этой войны. Представление об этом не составишь, если не изучишь прецеденты. На Кузнецком полагали, Михайлову и карты в руки — он историк. Ну, разумеется, отъезд тут ни при чем, но почему для этого не использовать и отъезд.
Итак, в Лондоне ждали нового посла, а большое посольское колесо продолжало крутиться.
Бекетов позвонил Шошину:
— Можно к вам, Степан Степаныч?
— Если хотите меня узреть в таком виде, в каком не зрели никогда, прошу вас…
Бекетов улыбнулся: не часто столь игривое настроение овладевало Шошиным. Сергей Петрович открыл дверь шошинской обители и сделал невольное движение рукой, чтобы рассеять клубы дыма, заполнившие обитель, когда в углу, где сумерки были особенно непроницаемы, проступило нечто матово-золотое. Бекетов напряг зрение и чуть не вскрикнул от неожиданности: из тьмы победно выступил Шошин, одетый в парадный наркоминдельский костюм. На ярко-черном сукне парадного костюма, тугом, не успевшем обмяться и одновременно благородно-маслянистом и блестящем, лежало тяжелое золото. Ощутимо-рельефное в тиснении, заполненное тенью в углублениях, оно было хорошо на черном сукне. Золотом были расшиты погоны, золотой вензель лежал на обшлагах, высвечены лампасы. Будничное лицо Шошина, лицо хронически усталого человека, угнетенного ночными вахтами, которые начались у него в далекой юности и в силу метаморфоз времени не окончились с началом его дипломатической службы, будто осиял сейчас ореол. В самых смелых мечтах — да что там в мечтах? — в фантастических снах своих Степан Степанович не видел себя таким, как сейчас. Он выступил из своего темного угла, точно императорская шхуна, расцвеченная флагами, и поплыл мимо Бекетова, сановно-надменный и недоступный, и его улыбка, одновременно и покровительственная, и чуть-чуть спесивая, свидетельствовала: уж он себе цену знает.
А потом он плюхнулся в свое кресло с лежащей на сиденье подушечкой в истершемся вельветовом чехле и дал волю смеху.
— Ну, каково, Сергей Петрович, хорош ведь? — спросил он, переводя дух. — Вот говорят, на октябрьский прием надо явиться в этаком виде, а?
— Если говорят, то надо, Степан Степанович.
— Но вы-то, вы… наденете это? — более чем ироническое «это» означало парадную форму.
— Придется, Степан Степанович, иного выхода нет, — согласился без энтузиазма Бекетов.
— Ну, я не такой… христосик, как вы, Сергей Петрович!.. Поднимаю бунт и зову всех идти за мной: долой!
— Простите, Степан Степанович, но в этом есть… нечто анархическое или даже детское. Этот порядок не нами установлен…