Не оглянувшись, даже не посмотрев на меня, девица вошла в воду по пояс и нырнула. Я стоял как истукан. Вынырнув, она уверенным кролем поплыла к своему берегу. Ее голова с солнечным зайчиком в мокрых волосах быстро удалялась. Вот она добралась до стремнины – река там искрилась, играла бликами. Течение подхватило ее и понесло. Ладонью я загородился от солнца, вода слепила, как разбитое зеркало, мне казалось, что я все еще вижу ее – крошечную точку в искрящемся мареве света. Но, должно быть, мне так только казалось.
Немного было жаль плавок. Совсем новые, японские, я в них плавал первое лето. Мне их купили перед самыми каникулами. Придется что-то врать родителям.
Но я не думал о том, как буду дома объяснять пропажу. Не очень думал и о том, каким макаром доберусь до своей одежды на том берегу. Да, видать, придется пробираться камышами вдоль берега. Ведь и дураку ясно: плыть против такого течения – дохлый номер.
Та голая латышка крепко застряла в моей памяти. Все лето я плавал на конец острова, иногда три-четыре раза в неделю. Выбирался на пустой берег, разглядывал песок, пытаясь найти свежие следы ее босых ног.
А в августе, за неделю до конца каникул, разбился отец Гуся.
Гуслицкий-старший летал штурманом на двадцать восьмом «яке». Эти самолеты проектировались как бомбардировщики, потом их пытались переоборудовать в перехватчик, у нас «яки» использовались в качестве разведчиков. Отец с высокомерием истребителя называл «двадцать восьмые» птеродактилями. Летчики – народ суеверный и, боясь сглазить, крайне осторожны в выражениях. На самом деле «двадцать восьмой» был настоящим летающим гробом.
Военный аэродром находился на западе, в семи километрах от Кройцбурга. Разумеется, и аэродром, и прилегающая местность – леса, поля и самолетное стрельбище – считались зоной повышенной секретности, но каждому в нашем военном городке было известно, что на аэродроме базировались две эскадрильи – разведчики и истребители. И что истребители летали на «двадцать первых мигах», а разведчики – на «яках». Когда «яки» прогревали движки на форсаже, рев был слышен в городе.
Из разговоров летчиков и технарей, подслушанных в буфете Дома офицеров, бильярдной и на разнообразных застольях, выходило, что конструкторы бюро Яковлева не довели машину до ума, каркас фюзеляжа оказался слаб и при полной заправке топливом деформировался до такой степени, что невозможно было закрыть фонарь кабины. Поэтому перед вылетом в машину сначала усаживались штурман и пилот, техники закрывали кабину и только после этого заливали керосин в баки.
Батя Гуся не успел катапультироваться, так решила комиссия – три офицера из Даугавпилса и толстый полковник из Москвы. Сразу после взлета и выключения форсажа возник разнотяг двигателей, стабилизатор курса не сработал, и самолет, потеряв управление, упал. С момента взлета до падения прошло три минуты сорок секунд. Второй пилот, капитан Сергиенко, успешно катапультировался и остался жив.
На похоронах был весь гарнизон. Я старался не думать, что лежит в заколоченном и затянутом красной тряпкой гробу. Место катастрофы реактивного самолета представляет собой глубокую воронку и круг выжженной земли радиусом в километр, усеянный кусками обгоревшего алюминия. От гордой крылатой машины не остается ничего, кроме мелкого металлического мусора и запаха керосиновой гари. О человеке и говорить не приходится.
Гроб стоял на сдвинутых столах, покрытых черным крепом. Большая фотография в раме и под стеклом, украшенная траурным бантом и красными лентами, напоминала фото киноактера. Вроде тех открыток «Звезды советского экрана», что коллекционируют девчонки. От ретуши сходство почти исчезло, и отец Гуся больше походил на артиста Козакова, чем на капитана Гуслицкого. Сам Гусь, серый и прилизанный, в пиджаке с квадратными плечами, стоял тут же, возле матери с красным и мокрым лицом; ее окружала какая-то деревенская родня в тугих черных платках, похожая на стаю осенних грачей.
Из Замка, то есть из Дома офицеров, поехали на кладбище. Я оказался в автобусе с музыкантами, пролез на заднее сиденье, ехал и разглядывал свое кривое отражение в медном раструбе геликона. Рядом уселась Шурочка Руднева; она без конца сдавленным шепотом тараторила про какого-то Костика, который что-то ей обещал, но не сделал. Или сделал, но не так, как обещал. Потом про какой-то парикмахерский техникум в Резекне. От нее разило сладкими подкисшими духами, вроде «Красной Москвы». Музыкант, солдатик с интеллигентным лицом, обернулся и вежливо попросил ее заткнуться. Руднева фыркнула и уставилась в окно. Мне хотелось поблагодарить трубача, но я промолчал, чтобы не бесить Шурочку.
На кладбище я не пошел к могиле, остался у автобусов. От них пахло бензином и горячей резиной. У дальнего автобуса шоферы-солдаты сидели на корточках и курили в кулак.