Ответ из Берлина гласит: пусть мать, она же Ленхен, приезжает, живо, живо! Берлинские темпы! У матери такое чувство, будто она перекувырнулась на полном ходу (в те времена это было ей вполне доступно, недаром же она хотела стать канатной плясуньей!). А встав после кувырка на ноги, она уже видит себя в Берлине на Гёрлицком вокзале, и кругом — ни души знакомых. Она стоит возле своего багажа, люди спешат мимо, много людей, нет только дедушки, чтобы подхватить ее дорожную корзину за другую ручку. Мать садится на корзинку из ивовой лозы и начинает плакать, и плачет, и плачет до тех пор, пока проходящий смазчик не спрашивает: «Ты чего ревешь, малышка?»
Мать всхлипывает, оказывается, она не знает, как ей попасть в Шёнеберг.
Мама Ленхен не простая служанка в Берлине-Шёнеберге, нет, она
Среди жильцов
— Мам! Разве можно читать чужие письма?
— А что мне оставалось делать? Письмо лежало так, словно его мне прислали.
Дальше больше. Студенты начинают приставать и к моей матери, и хозяйка советует ей не особенно ломаться. У матери возникает опасение, что в одно прекрасное утро она проснется беременная. Она скликает на подмогу все грошики, которые завалялись в ее кошельке, и покупает билет до Шпремберга. «Все что угодно — только не это!» — впоследствии прокомментирует она нам свой поступок. «Пока я не познакомилась с вашим папенькой, для меня все мужчины были на одно лицо».
— А потом? Потом не на одно?
В ответ молчание. Грозные взгляды.
Впоследствии все рассказы матери из этого периода получают у нас общее название
В маленьких городках и деревнях человек ценится выше, если на него хотя бы короткое время падали лучи чужого солнца, если он вернулся с
От шестинедельного отсутствия матери дедушка вконец извелся. С тоски по своей Ленхен он запил. Он выпивал сколько ему причиталось как возчику пива, выпивал и сверх того, то есть и к роли выпивохи подошел с той же основательностью, с какой подходил ко всем своим занятиям. Как-то раз жандармы задержали его фургон, потому что не могли обнаружить кучера на законном месте, а дедушка лежал в самом фургоне и отсыпался, за что его первый и последний раз в жизни прогнали с места. «Самая низкая точка падения», — рассказывал потом дедушка. Вдобавок он так долго лежал под брезентовым пологом, что от этого схватил ревматизм. Пришлось ему забросить профессию выпивохи. Эпизоды из того периода, которыми он потчевал нас впоследствии, неизменно начинались словами:
«В те поры, когда я еще закладывал… Дьявол сидит у тебе внутри и говорит:
— Опрокинь еще одну!
— А вот и не опрокину! — это я ему.
— А вот и опрокинешь! — это он мене.
— Не опрокину! — говорю я.
— Опрокинешь!
— Нет!
Так мы пререкаемся, и тут я слышу, кто-то издаля говорит: „Ну и хрен с тобой, и опрокину“, а потом оказывается, что я сам же это и говорю».
Даже про свой ревматизм после того, как тот был вылечен, дедушка рассказывал будто про особую профессию, в которой он тоже себя испытал. Доктор прописал ему тогда какой-то антиревматический чай, дедушка пил его по три раза в день и продолжал пить, когда устроился на суконную фабрику. (Подсобник на суконной фабрике — это следующая профессия дедушки.) Дедушка грузил рулоны сукна и проработал какое-то время в красильне. Чай против ревматизма сопровождал его по всем жизненным стезям. Рецепт этого пожизненного эликсира дедушка до сих пор хранит в выдвижном ящике кухонного буфета, и горе, если Полторусенька случайно его заткнет куда подальше. Тогда сразу звучит боевой клич: «Эта баба рада бы сжить меня со свету!»