Медленно, словно выжимали по слову, его голос проникал в мое тело, бродил по измученным венам. Я чувствовала себя ссыхающейся оболочкой, из которой вытянули все внутренности умелыми крюками. Он выговорил все, что я и в самых последних мыслях не решалась выговорить.
«В этой стране ни черта не вырастет», – я услышала голос и подняла веки. Близко сведенные глаза смотрели на меня неотрывно, словно силились разглядеть, что у меня внутри. Над поднятыми земными пластами, как над разверстой могилой, мы стояли друг против друга. «Ни черта не вырастет, – он повторил медленно, – но ты, тебе я предлагаю помощь, всего лишь безвозмездную помощь. Никакой торговли, я – не процентщик и не торгаш, вроде ваших, церковных. Все, что от тебя требуется, – признать нашу безграничную власть, и мы спасем одну неприкаянную душу. Забери, – он пододвинул. – Это больше не нужно. Забирай и решайся, время – к утру».
«Кому… не нужно?» – я смотрела на помойные варежки. Они лежали смирно, дожидаясь своей участи. «В этой стране ни до кого ничего не доходит, сколько ни передавай, – голос звучал торжественно. – Тут требуется другое – выбрать тех, кто возьмет твой выбор на себя. Не ты первая, не ты и последняя. Признай, и мы его выпустим, на все-е закроем глаза». – «Это неправда, – распухший язык ворочался с трудом, – вас нет, вы – морок, болезнь, мое помрачение…» – «Вот уж глупость! Никак от тебя не ожидал. Кстати, он, ну ты меня понимаешь, сначала тоже, знай, открещивался, а потом, однажды, как миленький, попросил. У нас. Обещал расплатиться ненавистью… Смешно». – «Ненавистью… Неприкаянную… спасем, и ты его погубишь…» – язык стал тяжелым, как жернов, положенный на шею. «Чтобы погубить, мне не надобно твоего согласия. Рано или поздно все неприкаянные так и так каются – у нас».
Я видела – он устал. Адская жидкость, бродящая в крови, действовала как дурман. То собирая взгляд, то распуская пристальные зрачки, он сидел подчеркнуто прямо, но равновесие давалось ему с трудом. Белые щеки подернулись густой прозеленью. Тень, лежавшая в углах рта, подчеркивала болезненную впалость. «Решайте-с», – меркнущий голос не сумел смягчить холуйского призвука.
Медленно, как будто вертела неподъемные жернова, я думала о том, что согласие станет моим выздоровлением. Я-то знала, о чем он здесь мелет. Не я первая – не я последняя. Одним кивком я обрету свободу от помоечных баков, ночных кожаных звонков, выдуманных холщовых мешочков, тихих и призрачных пальцев, приложенных к молчащим губам. Здоровые – не видят. Я тоже стану здоровой и ослепну. Никогда не увижу непреклонных лиц, вправленных во взорванные иконостасы, и другие, согбенные фигуры не встанут на моей кухне, как лебеда. Я ослепну по собственному выбору. По своему собственному выбору приму желанный обет – слепоты.
Слепнущими глазами я смотрела в лицо тому, кого готова была признать. Холодный огонь, высокий и праздничный, занимался в его пустых оплывающих зрачках. Я напрягла подбородок, готовясь кивнуть, но в этот сладостный и ослепляющий миг в мои зрачки брызнуло раскаленным, и мягкое наплывающее бельмо лопнуло, словно расклеванное птицами. Спина сидящего передо мной держалась достойно и прямо, но темный вспухающий бугор дрожал под его животом. Глубоко дыша, он старался сбить приближение восторга… Замирая от невиданной боли, я видела, как бледные черты искусителя стягиваются, иссыхают морщинами. Воя утробным воем, как все они – в храме, оно оттянуло ремень и, сунувшись в штаны, зашевелило перепончатой лапой. Оживший бугор ходил в его горсти, пока оно глядело на меня, истекая сладострастной истомой. Серо-зеленое туловище изогнулось в последней судороге, и, опрокидываясь во тьму своей будущей, теперь уже близкой, болезни, я услышала стон его оскорбленной и торжествующей любви.
Зеркало, вправленное в раму
Сквозь раздернутые шторы проникал уличный свет. Не отрывая головы от подушки, я чертила глазами, но комната, принимавшая очертания, не становилась моей. Дом, слепленный моими руками, распадался на части, как будто прошедшая ночь выбила гвозди из пазов. Мебель громоздилась пыльной декорацией, разобранной на куски. Сквозь пыль, дрожавшую в глазах, я пыталась припомнить, но память блуждала вокруг да около, не соединяясь. Я смотрела на дверь, но помнила тряпку, не поддающуюся опознанию. Скользя глазами, я прочертила путь от двери: вдавленное кресло, на котором сидели, хранило очертания. Застонав, я мотнула головой, но удавка, обвившая шею, затягивалась сильнее. Стараясь не двигать головой, я сползла с дивана. Одежда была сырой и холодной. Осторожно и сосредоточенно я разбирала сложенную стопку и, ежась от сырости, надевала как не свое. Часы, висящие в простенке, остановились на семи.