Издалека я не могла видеть его глаз. Полуприкрытые тяжелыми набрякшими веками, они едва открывались предстоявшим, словно тяжесть, лежавшая на сердце, силой пригибала веки к земле. Он служил собранно, но сумрачно: в жестах, обращенных к клиру, не было следа энергической организованности, свойственной владыке Николаю, его любимому ученику.

Мало-помалу добрались до середины службы: теперь они возвращались в алтарь. Последний беловатый подол мелькнул в проеме, и, оглянувшись, я вознамерилась уходить. Сонная тяжесть одолевала меня. Невидимый хор ветвился зеленоватым распевом; тонкими струйками журчали ближние голоса. Те, кто стояли рядом, что-то обсуждали вполголоса – я не различала слов. Подняв глаза, я увидела, как они выходят обратно – в черном. Сделав усилие, я вспомнила: муж говорил, что на Прощеное меняют цвет. Вглядываясь в темные фигуры, я слушала хор, дрожавший под сводами собора: его распев неуловимо изменился. Теперь он тянулся густыми струями, словно голоса облачились во мрак.

До самой проповеди, пока владыка не вышел один, я вспоминала слово: необоримый – вспомнила и закрыла глаза. Владыка возвысил голос. Мягкое, лежащее на веках, приподнялось, как ткань: я слушала, не вникая в слова. Он начал тихо и прикровенно, из глубины, где на больном, разорванном сердце лежал его грех. Он начал с Праздника, как обыкновенно начинал отец Глеб, но, миновав, заговорил о другом. Не нарушая правил – на его языке не было ни я, ни вы, – он говорил – мы, но я поняла. Он ступал по земле, как птица, – медленно и скованно и говорил о невосполнимом расхождении. Расхождение касалось двух миров: тот, на который он опирался, в его устах звучал обыденно. Об этом мире он говорил как о хозяйстве, нуждающемся в порядке. Ближние, которых грешно обижать, дальние, о ком надобно молиться, взаимный долг детей и родителей, старцев и юнцов, жен и мужей. Мир, оставленный неприбранным, горек и холоден, в нем копятся взаимные обиды, отягчающие землю.

Я слушала, внутренне соглашаясь, однако мое согласие было вежливым и пустым. То, о чем он говорил, лежало далеко от моего моста, по четырем сторонам которого, как стежки на подрубленных гранях, лежали вечные львы. Слушая нетронутым сердцем, я думала о владыке, подрубленном сердечными шрамами: слушала и жалела. Моя жалость была тихой и обыденной: под стать его речам. Так я могла пожалеть больного. Однако к жалости – это я чувствовала холодно и ясно – примешивалось раздражение. В мире, который был для него обыденным, я уже знала многое, о чем, страдая и сокрушаясь, он должен был заговорить по-другому. Если бы не церковь, я вышла бы к нему, как к любому учащему, и подняла руку: «Вот, вы стоите перед нами и учите благим намерениям, вот, представьте, мы пойдем, наученные, но эта вымощенная дорога, не приведет ли она прямиком в ваше сердце, в котором?..»

«В наших сердцах – ад», – я не заметила, как случилось, но стоявший на амвоне отвечал мне одной, словно на безвидной земле, во благо которой он не очень-то верил, не было толпы, окружавшей нас. Одна – напротив, я стояла в пустынном храме, и голос, разрывающий птичьи путы, говорил мне о том, что смерть существует единственно для того, чтобы воскреснуть. Он говорил о смерти, будто она сама была живой и здоровой и умела навести порядок в земном хозяйстве. Он говорил о ней торжественно и одобрительно, сравнивал с предстоявшими семью неделями Великого поста, в течение которых она выходит на волю и становится полноправной хозяйкой. Готовясь к Воскресению, мы входим в ее тщательно прибранный дом. Семь недель торжествующей смерти – срок, ничтожный даже по земным меркам, ее недолгая победа перед последним и окончательным посрамлением. В темном, свивающемся времени мы стоим перед ней, полные страха и почтения, но в мыслях своих, обращенных к иному миру, смотрим поверх ее головы: соперничаем с нею в нашей – покаянной и несуетной, новой и изначальной – сердечной чистоте.

Сумрачная тишина стояла в храме. Не напрягая голоса, владыка говорил о том, как в первый день Воскресения, до которого каждый из нас в свой черед доберется, мы встанем как ангелы, имеющие не плоть, но память, и эта память не будет короткой – изъеденной земной порчей. Я слышала: новая память, дарованная Воскресением, омоет опороченную земную, но каждая вспышка боли, когда-то брызнувшей из сердца, прошьет ее стежком – подрубит, как полотно. Эта новая память будет остра, как жизнь, прошивающая сердца подобно железу, но ее осколки вонзятся для того, чтобы воскресить. На новой памяти, как на дрожжах, поднимется тесто Святого Воскресения.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги