Просто рассказывала, не испытывая при этом ни чувства облегчения, ни какого-либо другого чувства, от которого бы стало тяжелее. Тяжелее ей теперь быть не может. Легче — тоже... Или она ошибается?

— У меня изредка еще бывают приступы. Это — последствие тяжелого заболевания. Со временем это пройдет... Во время приступов на меня что-то находит, я становлюсь рассеянной и не могу думать так ясно и легко, как думают здоровые люди. Потом это проходит. Совсем проходит! Я начинаю все понимать. Вот как сейчас. И тогда мне очень тяжело. Раньше, до Ильи Семеныча, было легче. Живу себе — и ладно. А теперь... Что я буду делать теперь?.. Ребенок... Что я буду делать с ребенком?.. Илья Семеныч сказал: «А чем ты докажешь?» Разве я стану доказывать? Кому? Зачем?

Она смотрела на Людмилу глазами, в которых, кроме отрешенности, ничего не было. Отрешенности от жизни. Будто Дашенька уже переступила ту черту, где осталось все ее прошлое. А в будущее не верила. И не хотела, чтобы оно было.

Людмила подумала: «Быть может, она и рассказывает, ничего не скрывая, лишь потому, что переступила эту черту? Теперь, мол, все равно...

Какие же найти слова, чтобы заставить ее забыть свое горе? И заставить не думать обо всем этом».

Людмила не знала таких слов. И понимала: сколько бы она ни думала, ей все равно не удастся их найти. Потому что они должны быть не просто словами, а чем-то значительно большим.

Она напрямик спросила:

— И что же ты решила? Убить себя?

— Разве это так страшно? — Дашенька слабо улыбнулась. — Мне не страшно.

— И ты решила убить своего ребенка?

— Своего ребенка? — Она не думала об этом. И растерялась. — Но его еще нет.

— Все равно ты уже мать. Он уже не может без тебя. Как ты когда-то не могла без своей матери.

— Его еще нет! — упрямо, будто ища защиты у самой себя, повторила Дашенька. — Нет, слышишь?! Зачем ты хочешь взвалить на меня еще и это?

— Он уже живет, ты об этом знаешь лучше меня! — сказала Людмила. И посмотрела на Дашеньку.

В охватившем ее смятении Дашенька и сама была, как ребенок, испуганная, растерянная, жалкая. Обнять бы ее, еще больше разжалобить, чтобы она заплакала. И поплакать, поголосить по-бабьи вместе с ней — со слезами ведь легче.

Но Людмила поняла: она, кажется, нашла ниточку, за которую Дашенька должна ухватиться. Ниточка эта непрочная, но потом она может окрепнуть. Главное сейчас — дать Дашеньке что-то такое, за что она могла бы держаться.

Людмила сказала:

— Настанет время, когда Беседин сам придет к тебе и попросит: «Дашенька, отдай мне сына, я не могу без него.

Отец же я ему или кто?» А ты скажешь: «Это мой сын. Только мой. Уходи!» И он уползет, как побитая собака. Уползет в свою конуру, где никогда не будет ни тепла, ни уюта. Такие всегда живут собачьей жизнью...

Дашенька молчала. Глядела на Людмилу, но видела не ее, а что-то совсем другое. Может быть, понуро бредущего Беседина? Плечи его опущены, руки безвольно болтаются вдоль тела, и весь он какой-то взлохмаченный, немытый, опустившийся и жалкий... «Негодяй! Собака! Даже если бы ты подыхал, я ни за что тебя не простила бы. Ты отнял у меня все самое дорогое».

Тихо, будто разговаривая сама с собой, Людмила между тем говорила:

— Придет и другое время... Сын вырастет, станет хорошим парнем, честным человеком. И однажды встретится с Бесединым. «Ты — ? мой сын, — скажет Беседин. — Ты знаешь меня?» А парень ответит: «Я знаю тебя. Но не хочу, чтобы ты называл меня сыном. Ты — трус и подлец, ты оскорбил мою мать. И я презираю тебя...»

Улыбка мелькнула на губах Дашеньки. Жесткая, злая улыбка. «...И я презираю тебя...» — вот так он ему и скажет. Потом повернется к нему спиной и уйдет, а тот будет стоять и... Что он будет делать? Плакать? Задыхаться от бешенства? Раскаиваться? Что бы он ни делал, ему не уйти от мук, о которых он сейчас Совсем и не думает.

Людмила спросила:

— Ты хочешь уйти из артели?

Дашенька кивнула.

«А куда же я денусь, — подумала она. — Мать не решится уехать из своего дома, а бросить ее я не могу. В артели меня знают, там я ко всем привыкла. Значит, опять — в артель? Каждый день встречаться с ним, смотреть на него? «...Ты это брось! На крючок поймать хочешь?»

— Не могу я туда! — в отчаянии крикнула Дашенька. — Не могу! А больше некуда!

— Найдем место. Попросим Смайдова, он устроит...

4

Обычно, когда выбирали президиум какого-нибудь собрания, фамилия Беседина называлась первой. Он уже привык к этому, как привык и к тому, что во время голосования несколько человек поднимали руку против его кандидатуры. Илья даже не сердился. Наоборот, глядя на тех, кто отказывал ему в своем доверии, он посмеивался: «Не тянет ваша? Мощи маловато? То-то! Против Беседина трудно, братцы, тянуть...»

Сейчас тоже его фамилию назвали в числе первых. И когда председатель месткома, открывший собрание, спросил: «Возражений нет?», Илья насторожился. Не приготовил ли Игнат Михайлов какую-нибудь свинью? Ему ведь нетрудно уговорить два-три десятка человек поднять нгум и продвинуть в президиум кого-то другого.

Но как раз Игнат Михайлов сказал:

— Возражений нет.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги