— Пишущая машинка, панна Елена. Ведь вы сами описали его методику той ночью, с коньяком. Ведь кого мы искали? Пассажира, который купил билет в последний момент, ибо в самый последний момент ледняки узнали о компрометации и решили посадить в Экспресс еще одного агента. Следовательно, Зейцов; следовательно, Поченгло, очередные подозреваемые. Но — когда вы сами купили свой билет? Вы и Мариолька Белчик, так когда купили, а? вы его не покупали! —
— Жюль Верусс — это не Жюль Верусс.
— Не знаю, как его зовут. Настоящего Верусса наверняка уже давно сожрали волки. Этот Не-Верусс — могу поспорить, он даже не иностранец. И говорил он неуклюже и беспомощно не потому, что не знает русского или немецкого языка, но потому, что его родной язык — русский. Я же говорил вам: следует проводить дедукцию так же и по тому, что не существует.
Мы прошли мимо группки пассажиров из купейного, с любопытством разглядывавшихся по перрону, то есть, по тому его небольшому фрагменту, который могли видеть от ступенек вагона, от которых далеко не отходили: два пузатых и бородатых купца, музыкант с собакой, баба, завернутая в три платка, так что между складками красной ткани были видны лишь монгольские глаза; худой поп — и как только их заметило, они тоже обратили внимание и давай выкрикивать вопросы да пальцами тыкать: о, большой
Сбежало, как можно скорее, в снег, почти догоняя панну Елену.
— Самый первый вопрос, кха-кхрр, который мы должны были себе задать: почему не начался скандал после того, как я разбил голову Фессару.
— Он не пошел жаловаться.
— Я не имею в виду бедного турка! В чьем купе мы оставили на ковре кровавую лужу?
— Ах! Письменная машинка!
— Открывает свое
Панна Елена уже вжилась в логическую рутину доктора Ватсона, слушая в радостном напряжении, настолько возбужденная и увлеченная, что в ней вообще не оставалось места для страха; мороз не мороз, розовый румянец и так заливал бледные щеки. Ответила она на половине вдоха, заглатывая ветер и снег.
— Ничего.
— Ничего! Теперь снова высматривайте несуществующие вещи. Что такого этот знаменитый журналист печатал на своей машинке? Где его репортажи, интервью, путевые письма, рассказы из дикой Сибири? Он выстукивал на листках чистую ерунду, буквенный хаос и тысячекратные повторы одного знака, ничего больше. Почему он так делал?
— Погодите… Пан Бенедикт, не говорите, я сама! — Елена закусила губу. — Он не Верусс, так. Следовательно… Ха! Он не умеет печатать на машинке!
— Не умеет.
— Только ведь через эти стенки все слышно, а ему нужно было делать вид. Вот он и стучал по клавишам каждый вечер. Так? Так?
— Они наверняка сразу выбросили бы эту веруссову машинку, если бы могли это предусмотреть. Но сначала он пытался что-то делать, перепечатывал, видно, предложения из книжки — но, как это должно было звучать! До него дошло, что так он только быстрее выдаст себя, и теперь колотил только ради быстрого звука: трак-трак-трак, как будто играл на пианино. Потому что, на пианино играть он умеет — и как раз сейчас я и увидел его через окно, играющим на письменной машинке… Вы понимаете? — Ударило тростью с дельфином по шапке, что даже белая пороша с нее посыпалась. — И все очевидности сразу же замерзли на своих местах, словно мне лют на голову наступил.
Лют, на которого инстинктивно оглянулась Елена, висел над путями на высоте вокзала, основной его массив — вся морская звезда темного льда, поднятая на пару уровней над вагонами — оставался отсюда невидимым; сквозь метель и лучистые отблески фонарей пробивались лишь очертания двух нитеобразных ответвлений. Ответвлений, а может, и столбов, может — вертикальных геологических волн, нитей ледовой слизи, растягиваемых и лопающихся целыми часами, днями. Возможно, это даже и не материя перемещается, а только сам неземной мороз, градиент температуры, свертывающий все на своем пути в четвертое состояние материи: лютов. Иней на стекле, он ведь тоже движется по…
Во второй раз стукнуло себя по огромной шапке тростью.