То ли чары какие-то странные, месмерические они наколдовали —
я-оносовершенно забыло обо всех заботах внешнего мира, как будто тот за пределами квартиры на Цветистой семнадцать вообще не существовал; даже то, что видело из него сквозь мираже-стекольные окна, было всего лишь обманчивой иллюзией смешения красок; картинкой очередной пугающей сказки, быть может — приснившейся или же припомненной из детских представлений. Здесь — тепло, тихо, тиканье настенных часов, приглушенные голоса слуг за стенами, иногда — топот маленьких ножек и пискливый смех, иногда — визгливая опера из патефона, запах керосина, печеных пирогов и заваренного чая; а там — вой вихря, многоцветная белизна, фантастические пейзажи городского льда, поднебесные радуги ажурного моста над скованной рекой, округлые башни ледовой крепости на острове, вмерзшем в ту же реку; караваны светлячков, перемещающиеся в тумане, который в окнах приобретает все цвета радуги; мачты с трупами, выступающими над клочьями тумана, а еще выше — над слоем тумана — прямая, словно виселица, карикатура на Эйфелеву башню, прикрытая облаком вечного мрака; и проявляющиеся из этого тумана, словно акульи плавники из морских волн — сталагмитовые спины лютов. Становилось вот так перед окном, сложив руки за спиной, почти прикасаясь к стеклу, так что теплое дыхание покрывало его испариной; становилось так и глядело на белоцветную панораму Города Льда. Здесь — дом; там — страшная русская сказка. Ведь
я-оноуже перешагнуло магическую линию, вошло в защитный круг, куда не имели доступа мартыновцы, петербургские агенты, террористы и правители Истории. Они остались снаружи. Здесь, в доме, они были ненастоящими. И нечего было бояться. В доме даже сердце бьется медленнее, в такт с тиканьем старинных хронометров, скрипом паркета под ногами старичка-чистильщика печей. Ладони, в которые вжимаются детские пальчики, забывают формы кулака, отмерзают от револьверной рукоятки; язык бесед за ужином не выскажет ужаса насильственного убийства. Вежливость за столом и теплая улыбка спасут человечество от войн и самых ужасных преступлений.
Я-оновнедрялось в нормальность стадного счастья путем одного только пребывания под этой крышей. Одна неделя, еще в болезни, но вторая, третья — уже кушая за их столом, уже живя между ними, участвуя в их радостях и заботах, пускай даже только на правах гостя. Но наибольшие изменения происходили в моменты, описание которых невозможно языком второго рода, когда, собственно, ничего и не происходит, никто ничего не говорит, так вот, сидит
я-оновечерочком в четверг за столом в гостиной, помешивая ложечкой кефирчик; пан Войслав рядом, тоже молча просматривает накопившиеся газеты; кот спит на сундуке под окном; старая пани Белицкая в кресле под зеленым абажуром посапывает в свой молитвенник, подмигивают электрические лампы, тикают часы, никто ничего не говорит, никто ничего не делает, а ведь чувствуется, как с каждым мгновением вмерзает в этой семье — правда, и очевидность, и необходимость Бенедикта Герославского — когда машинально игралось этой ложечкой.
Прибежал Мацусь
[229].
— А я могу коснуться языком носа!
— Ну, это же невозможно.
— Ну, сейчас увидите! Вот!
И, гордо встав и подняв головку, напряжется в сотый раз, чуть пот на лбу не выступает, лишь бы прикоснуться к кончику носика вытянутым язычком.
— И правда!
— Видели? Так что могу!
— А язычком коснуться уха? Или же — ухом дотянуться до носа?
— Аааа, как это…!
— Так как, можешь?
Тот даже сморщился в огромном умственном усилии, пытаясь представить эти анатомические эксцессы, и эта задумчивость строит удивительные вещи с его веснушчатой рожицей, поскольку ни на мгновение не перестают шевелиться высунутый язык, курносый носик и стянутые бровки; видно, он очень серьезно подошел к своей карьере мимического атлета.
— Не, такое невозможно, — заявил он наконец.
— А если я сделаю, тогда как, выиграю?
— Не сделаете!
— А если сделаю?
Мальчонка глянул с подозрением.
— Носом — уха?
— Носом уха.
— Угу.
— Иди-ка сюда. Ну, ближе. Еще ближе. — Наклонившись,
я-онокоснулось своим носом его уха. — Пожалуйста.
Мацусь обиделся.
— Пааапа, а пан Бенедикт обманывает!
Пан Белицкий хихикал, протирая очки замшевой салфеткой.
— Первое дело, пан Мачей, — сказал он наконец, подкрутив усы, — чему вам следует научиться в делах: всегда точно определить условия договора.
— А я не буду учиться в делах, — объявил мальчишка. — Я буду летать на алеропламах!
— На чем?
Горничная попросила пана Белицкого спуститься к двери; тот вышел, продолжая посмеиваться.