– Почему решили удрать?
– Сам не знаю. Когда выпьешь двести пятьдесят, да еще с пивом, – можно решиться через Пролив махнуть.
– Неужели так страшно стало, что и буран не остановил?
– Вот мы и на личности скатились... А такой разговор приятный был! Я даже про боли свои забыл – и про физические, и про нравственные.
– Ладно. Продолжим. Зачем Юру с собой взял?
– Сам увязался. Домой, говорит, мне теперь дороги нет, отец лупить будет... И увязался.
– Как же вы с ним в сопках разминулись?
– Ума не приложу. Смотрю – нет Юрки. Искал-искал, из сил выбился... Неужели, думаю, он вперед ушел? Кинулся догонять – не догнал. Как нашли меня – не помню.
– Ясно. Двести шестая в магазине, сто двадцать седьмая на Проливе...
– Это какая?
– Оставление без помощи лица, находящегося в опасном для жизни состоянии, – медленно проговорил Белоконь.
– Это надо доказать!
– Разумеется. Для этого я сюда и приехал. Значит, страшно было одному на Пролив ночью идти, а, Горецкий? Согласитесь, перетрухали вы маленько? А ведь и буран был так себе, потянуло слегка, снежок пошел, обычное зимнее дело... Знаете, почему вы удирать бросились? Не знали тогда, что рана у Елохина для жизни не опасна. Подумали, что убили человека. А когда Большаков вас в сопках нашел, вы решили так – одним больше, одним меньше, а?
– Нет, начальник, только не это! Только не это! Большакова последний раз я видел в кабинете участкового.
– А ведь вы, Горецкий, отчаянный трус. Отчаянный бравый трус. И если уж не для протокола – довольно подловатый человек. Вам не кажется?
Горецкий молча глянул исподлобья на Белоконя, шевельнул желваками, отвернулся. Снова посмотрел, собираясь сказать что-то резкое, обидное, но сдержался, промолчал.
– И правильно, – сказал Белоконь. – Не надо слова так запросто выплевывать. Ну хорошо, не будем говорить о статьях закона, бог с ними, тем более что судья не хуже меня знает эти статьи, напомнит, если надобность будет. Поговорим о другом... Кому вы добро в Поселке сделали? Кто обрадуется, если встретит вас через год, через два?
– Давайте лучше к статьям вернемся, начальник. Не любитель я в чужой душе копаться. Да и в своей тоже. Ни к чему хорошему это не приводит.
– Почему? В свою-то заглянуть вовсе не грех! Разобраться что к чему, может, сам где виноват, может, извиниться требуется перед человеком?
– Нет, начальник, лучше не надо... Не такой я человек. Не хочу в себя слишком глубоко заглядывать. Одни огорчения. Пробовал.
– Но иногда даже хочется с ближним поделиться, иногда даже необходимо это сделать... Вроде как покаялся, исповедовался перед ближним...
– Вот так исповедуешься, а потом не будешь знать, за какую статью прятаться, – ухмыльнулся Горецкий.
– Тоже верно, – согласился Белоконь. – Но и упрекать меня в желании покопаться в чужой душе тоже не надо. Радости мне от этого мало. Я же знаю, что меня ожидает в твоей душе. Но приходится, Горецкий, что делать! Такая моя работа, такая обязанность.
– Хм, обязанность... А как насчет права?
– И право есть, – насупился Белоконь.
– Ну что ж, пусть так. У вас свои права, у меня свои. Давайте не будем их нарушать.
– Но я тоже человек, интересно мне, как вы к себе относитесь... Повторяю вопрос – кто обрадуется? Жмакин? Нет. Еще вслед плюнет. Елохин? Юра Верховцев? Шаповалов? Панюшкин? Что, не из той колоды беру? Хорошо! Нина, секретарша Панюшкина, у которой вы жили год, которая так защищала вас два дня назад, так уж вас оправдывала... Мол, и несчастный вы, и в школе вас обижали, и тут вы вроде сиротинушки... Как я понял, не прочь вы и несчастненьким, и убогим прикинуться... Так вот она – обрадуется? Нет. Ничего, кроме забот, волнений, страхов, у нее с вами не связано.
– И вывод? – хмуро усмехнулся Горецкий.
– Делаю вывод – нельзя вам с людьми, не любите вы их, только пакостите. Заразный вы.
Белоконь замолчал и медленно обвел комнату брезгливым взглядом, будто в самом деле здесь была какая-то зараза и он рисковал, придя сюда. Горецкий тоже невольно осмотрел свою комнату – от забитого бутылками угла до подоконника, от двери, у которой стояло переполненное мусорное ведро, до смятых постелей.
– Ладно, – Горецкий хлопнул ладонью по столу. – Ладно. Раз уж мы об этом заговорили, начальник, раз уж мы вот так заговорили, то я... В общем, слушайте. Был грех – поцапался я с Елохиным. И честно признаюсь, даже не помню, как его ножичком задел. Не помню! Бывает такое. Знаю, что бывает. Слов не нашлось ответить – вот и пырнул. Человек, который слово находит, нужное ему в эту секунду, такой человек за нож не хватается. Слово – оно больнее. Вот вы меня, начальник, сколько раз сегодня пырнули? И за нож не брались, а думаете, мне от этого легче?
– Оботретесь, – жестко бросил Белоконь.