— У ево тама под кроватью старый бушлат. Как перина! Один зек из тюряги выскочил и нам оставил. А Вовка ево втихую себе прибрал. Да ему, зеку тому, он и на хрен не нужо́н был. Ён на гоп-стоп[276] фраера какова-та блачнул. В одних носках оставил. Кирнова.[277] Под киром то ись. Барахло к нам приволок, перелицевался,[278] а зековские все тряпки велел в печке пожечь. А Вовка все те тряпки под кровать затаранил.[279] Теперича живёт как фон-барон.
Мы миновали наши ворота, и сердце ёкнуло у меня, рядом — здание нарсуда. Когда-то на чердаке этого дома находился штаб нашего тимуровского отряда, а на втором этаже жил Вовка Кудряшов, наш комиссар. Всё это вспомнилось с такой тоской — хоть плачь. Как хорошо нам тогда было! Было да сплыло.
Я шагал с Генкой неизвестно куда, он что-то рассказывал, а я думал о случае с тётей Пашей и Вовкой — чудовищно!
— Я ещё никогда такого не слышал, Ген. Ну, что ты рассказал… о матери…
— Какие твои годы, Юра! Ишшо не такое услышишь. А ты ни разу не шворился?[280]
— Нет. А что?
Меня несколько задело, что Генка разговаривает со мной, как с младшим, а ведь я его на четыре года старше и помню его шустрым малышом. Выходит, ему только одиннадцатый. А он меня поучает. Да ещё с такими нескромными вопросами лезет.
— И живой кунки не видал?
— Почему не видел? Видел. И много. В женской бане на Красноармейской. Нас со Стасиком мать туда мыться водила. Пока какая-то старуха хай не подняла на всё отделение. На маму как закричит:
— Ты что, своих сыновей будешь в женское отделение водить, пока они на баб не полезут?
Сумасшедшая какая-то. С чего бы я на неё полез? Дура!
Мама, конечно, доказывала, что мы ещё дети маленькие, но старуха разъярилась и даже банщицу позвала, чтобы нас из мойки вытащили. А кунки — голые или лохматые — ничего особенного. Что есть они, что нет, мне безразлично.
— А сколь тебе лет было?
— Не помню. Наверное, лет семь. А Стасику годика три. После этого случая я стал в баню с отцом ходить.
— А как шворятся люди — видал?
— Слыхал. Это ругательство какое-то. Нехорошее.
— Ну, Гера, ты и фраер! Не обижайся. Такова не знать! Значит, ты и сам ни одной девчонке не влындил ни разу?
— А что это? Ты говори по-русски. А не на тарабарском языке.
— В натуре ни разу не пробовал? А хошь щас пошкандыляем в большой дом на Цвиллинга, большой такой. Там как бы подвал и у стенки две трубы горячие. На них лежат бродяги. Там и девки бездомные есть. Ежли попросишь хорошо, то дадут. Бесплатно. Им жить негде. Как нам.
— Так мы што, к ним идём?! — ужаснулся я.
— Не. Это я так, по-дружески. Туда всю дорогу лукался Питерский. И я вместе с им. Из интересу. Нада жа и тебе попробовать. Я и то попробовал. Мамкиной одной подружке — алкашке пондравился. Она мене и грит:
— Давай, Геночка, побалуемся. Люблю, грит, молоденьких мальчиков.
А мне антиресно, чо это такое.
Они с маманей мне стаканчик «сучка» налили, я выпил и раздухарился.[281] Лёгли. А хуишко у меня махонький, не то что у Вовки. Я возился-возился… не лезет. Она и зачмэкала.[282] Штобы он встал. Не маячит ни хрена. Дак она ево пальца́ми зажала, возила-возила где-то по шахне,[283] по мокрым волосам, потом как застонает! Я испугался: чо с ей? Может, припадошная? А она хуишко мой не отпущает, пока не настоналась досыта. Грит, хорошо ей было. Захороши́ло. А мене — хоть бы што. Пырка[284] не маячит.
— Так тебе же только одиннадцатый год! Эта подружка мамкина — ненормальная.
— Хто её знат. Из колонии выскочила. За аборт сидела. Трояк. Но накормила она меня от пуза: буханку черняшки смолотил.
— Всё это нехорошо, Генк. Постыдно.
— Не скажи. Я бы ишшо не отказался. От хлебушка-то. Дармовова.
Я решил переключить неприятный разговор на другое.
— А ты-то почему из дому ушёл? Какие-то мужики у вас водку хлещут, а ты скитаешься. Мне предлагали с ними «заусить».[285] Наверное, среди них и тот гопстопник пировал, который человека до носков ограбил. И с ними изрядно хмельная тётя Паня. Я её не осуждаю. Мать вообще нельзя судить своим детям.
— А вырасту — и зарежу её. За всё. Во таким ножиком.
— Ты что, Ген, с ума сошёл? Такое о матери говорить…
— А она, стерва, могёт всё это творить? Я тебе ищщо не всё… Тот штопорило[286] с мамкой переспал, а поутрянке отвалил. А другия… Пошмалял бы всех. С ёбарем мамкиным подрался. Он о папане ошкорбление хуйнул. А я ему фукнул:
— Был бы отец живой, он тебе харю начистил бы.
А ён знал, што папаня дуба дал. И кричит:
— Ён у тебя за героя хлял, а сам в обозе сидел, в навозе. Крохоборничал, грит, как побирушка. Герой — вся грудь в крови, искусана клопами. Рыбные головки собирал у пивнушки.
— Я и кинулся на ево драться. Да мамка на ево навалилась.
— Вот видишь. Тётя Паша тебя спасла от озверевшего мужика. Он придушил бы тебя.