— Ну и што? У меня и кент есть, с кем на дело пойти, — Лёнчик Питерский. Он фартовый. И к мамане хорошо относится, душевно. Гро́ши ей давал. Мы с им любой банк на гоп-стоп возьмём! И всю жись можно опосля филонить, в потолок поплёвывать, да по ресторанам шляться. Во жись!
Я не представлял, что это за жизнь такая, — гулеванить[334] без просыпу. Всю жизнь. А полезные дела кто будет делать? Без них не проживёшь. Каждый своё полезное дело должен совершить.
— Генк, а ведь банки грабят лишь за границей. При капитализме. Я так вычитал в книжках.
— А у нас — нет?
— Нет.
— Тада остаётца фраеров дербанить,[335] начальников всяких, которые…
— А почему их можно? Начальников?
— Потому што они тоже воруют, начальники. Поэтому и в начальники лезут, штобы воровать сколь в лапу влезет. Мильёны.
— Не все же начальники жулики, есть и честные. Вот у нас эвакуированные ленинградцы жили. Она была начальницей, а ничего не крала, по карточкам и талонам продукты получала. На то и жили. И вещей у них никаких не было. Только, что на них надёвано. Молодая, сын её, совсем доходяга, на кирпичах спал — койки не было.
Но тут я вспомнил, как ещё в сорок втором, зимой, у нас полмешка чёрных довоенных сухарей «реквизировали», признав излишками продуктов питания, а моему однокласснику Борьке Аверину очень приглянулся наш том Пушкина с цветными картинками, подаренный маме за отличное окончание девятилетки — с печатью и подписями. И мама решилась с ним расстаться, хотя жалко было — память. Тогда я и попал в дом Авериных. Отец его работал главным инженером ликёро-водочного завода и слыл в нашей ребячьей среде большим начальником. Даже директриса школы обращалась к нему с просьбами о покраске окон и дверей в классах. И за прочим.
Борька провёл меня в свой пятистенный домище, недалеко от школы, на углу Карла Маркса и какого-то Могильниковского. Я не мог не удивиться огромной бочке с жидким свиным салом (он его почему-то называл «лярдом») — выше меня по росту, — стоявшей в их сенках. А когда Борька откинул крышку ларя, набитого доверху окороками, я увидел шматки солёного сала. К тому же с потолка свешивались крупные гусиные туши, глазам своим верить не хотелось — я знал, почём маленький кусочек шпига на базаре, — не укупишь! Борька и расплатился с нами этим солёным салом — большой кусман секачём отрубил. Мама осталась довольна обменом. Только спросила: честно ли мы поступили, не много ли за книгу получили?
Тогда я как-то не задумался: откуда такое невероятное количество жиропродуктов у Авериных? Сейчас, не сомневаясь, сказал себе: наверняка то сало — украденное. У народа.
— Я буду шкурить[336] начальников — жуликов. Это не грех — все говорят. Ежли б они не крали, мы лучче жили бы.
— А как ты узна́ешь: честный начальник или мазурик?[337]
Генка задёргался, не находя ответа.
— Уж лучше самому заработать, — сказал я. — Честно. Своим трудом. Мне так всё время и мама говорит.
— Тада работать придётся. Есть же такие работы, где хорошо платют? Нет. Лёнчик говорил, што все начальники — воры.
— Как же! Закройщики, к примеру: какие бешеные деньги за их труд платят. Да мало ли хороших дорогих работ. Только этому учиться надо. Ты, к примеру, в школе учился, хоть класс или два?
— Я сам грамотным стал. Под антирес. Меня азбуке Мироед научил. За шелабаны… Гер, а ты чего из дому чухнул, а? — вдруг снова стал допытываться, не ответив толком на мой вопрос, уклонился Генка. Ох и въедливый пацан.
— Да так, — попробовал отмахнуться я. — Надоело… Я ж тебе говорил.
— Чево темнишь? А ещё — друг. Колись до самой жопы.
Но как было рассказать всю правду? Да и в чём она — вся?
Может, лупцовки я и терпел бы ещё. Хотя едва ли. Сколько можно? Но суть в другом. Когда папаша после очередной беседы с завучем полосовал меня ремнём, я молчал, стиснув зубы. И поклялся себе, что не закричу, не зареву. И страшился я не боли, а что не выдержу. Тогда мои вопли может услышать Мила. Вот чего я опасался. Как я после такой «экзекуциии» поздоровался бы с ней, заговорил? Крысовна и отец лишали меня такой возможности — видеться с Милочкой. И почему отец столь остервенело колошматит меня? Не любит. И поэтому надо уходить из дома. Что я и сделал.
Эта мысль стала навязчивой в последнее время. Я ни о чём другом не мог думать, постоянно возвращаясь к постигшей меня трагедии, — именно так в моём сознании виделось происходящее со мной. Лишь светлым пятном, вселяющим надежду, что не всё далее будет столь же плохо, возникало в моём воображении воспоминание о Миле.
О ней я подумал и сейчас. Эти видения часто вспыхивали неожиданно, и с пронзительной радостью. Так я узнал, что сердце может щемить не только грусть. И я вызывал Милу внутренним видением, что удавалось всегда легче лёгкого. Девушка тотчас являлась. Я видел и слышал её столь же явственно, как в действительности. Она отвлекала меня от тягостных переживаний, сомнений, угрызений, самообвинений и вела за собой в светлый мир её сдержанной чистой улыбки и чарующих переливов нежного голоса. Именно такой она мне представлялась, Милочка.