— Шестнадцать. Двадцать восьмого декабря будет.
— Ну, ну…
Больше всего в этот момент опасался, что воспет уличит меня во лжи. От этого переживания стало трудно дышать. Превозмогая себя, твёрдо сказал:
— Четырнадцать. Пятнадцатый в мае пошёл… Честно. — Поправился я, не желая лгать.
Генка ткнул меня в боку. Я оттолкнул его руку локтем и взглянул в глаза воспета — будь что будет!
— Учти — работа у нас в три смены. Нелёгкая. Короче, тяжёлая. Утомительная. И грязная. К тому же ответственная — трактора ремонтируем. И всякую другую сельхозтехнику. Живём по режиму. Потянешь? Не испугаешься? Силёнок хватит?
В голосе воспета я уловил что-то такое, что сразу сбросило с души моей давившую тяжесть. А моего признания он будто не расслышал. Или сделал вид, что не обратил на мои слова внимания.
— Не испугаюсь, — поспешил убедить я воспета. — Я выносливый. И к работе с детства приучен.
Но как-то не по себе мне стало от слова «режим». Не умею я безоговорочно действовать по чьёму-то приказу. Не могу безропотно подчиняться любым велениям старших. И сверстников. А теперь, хочешь не хочешь, придётся смириться. Хотя с детсадовских времён испытываю отвращение к этому слову — частенько же меня наказывали за «возмутительное» непослушание и «неположенные» увлечения — стоянием в углу, уверяя, что так будет всегда, если я не прекращу нарушать режим. Ну и далее.
— Нет, не испугаюсь, — повторил я уверенно. — Обещаю.
И подумал: лишь бы не домой. Лишь бы отец за спиной не стоял. Лишь бы не опасаться ежесекундно, что на загривок с размаху опустится его тяжёлый кулачище. Лучше уж режим. Да и презрение его постоянно скребёт. Я ему докажу, что никакой не балда,[366] а нормальный человек.
— А что делать умеешь, Рязанов? — спросил воспет. — Конкретно.
— Всё умею.
Кое-кто из ребят заулыбался. Раздались реплики:
— Универсал.
— Слава универсалу — по хлебу и салу!
— Профессор! Кислых щей…
Воспет неодобрительно глянул на остряков-самоучек, и те умолкли.
— Так что ты умеешь?
— Воду носить, пол мыть, дрова пилить и колоть, печь топить…
— Этим ты займёшься после основной работы. У нас самообслуживание. Никогда не слесарил, не приходилось? На заводе или в мастерских не рабатывал?
— Нет. Плотнику помогал в КЭЧ.[367] Старичку. Всё лето. Без прогулов.
— Так. Сначала на мойке потрудишься. А после посмотрим, куда тебя определить. Условия такие: весь заработок — в общий банк. Из него платим за доппродукты. По заявлениям, устным, деньги выдаём на что-то нужное. Для покупки барахла и прочего. Годится? Если на твоём счёте накопится кое-что.
Я согласно кивнул — горло от волнения перехватило.
— Всем заправляет совет — пятёрка. Выборная. А всего нас тридцать один гаврик. Ты — тридцать второй. Коммунары! Примем Геру Рязанова в свою семью? Кто — «за»?
— Вообще-то в метрике я записан Юрием.
Против оказался один — Карзубый.
— Доказательства? — потребовал Шило, председательствующий на собрании.
— Чухнёт он от нас — домашняк. Нежного воспитания. Такие сразу сопли распускают, — резко высказался Карзубый.
— Ручаюсь за него, — заявил Шило. — Я этого пацана лично знаю. Добрый хлопец. В блудягу не заведёт. Надёжный.
— Если подписываешься — другое толковище, — сдался Карзубый. — А я остаюсь при своём мнении.
Как мне сразу полегчало, когда воспет произнёс:
— Принят.
И тут Генка, ёрзавший рядом со мной, как на гвозде, выкрикнул:
— А я — тридцать третий! Я тоже всё умею. И на мойку согласный. Хоть посуду, хоть што…
— Кружки от пива ополаскивать, — съязвил Карзубый.
— А с пряников пыль сдувать умеешь? С кондитерской фабрики заявка поступила, — схохмил другой коммунар.
— Братва, имейте совесть, — урезонил ребят воспет и внимательно, даже пристально всмотрелся в Гундосика. И глаза у него стали такими, словно испытывал боль, которую терпел и скрывал. Такие глаза у мамы бывали, когда что-то очень неприятное обрушивалось на нашу семью.
— Тебе сколько? — спросил он тихо.
— Пятнадцать, — выпалил Генка. — Шишнацатый.
— Эх, — выдохнул Николай Демьянович. — Не надо, Гена, слона в спичешный коробок заталкивать. Десять лет тебе.
— Всё равно примайте в коммуну, — отчаянно потребовал Гундосик. — Не раскаитесь — я тожа сильный.
— У тебя и шея, как у быка, — опять подначил бедного Генку Карзубый. — …Хвост. Гы-гы…
— Он ловкий, — вступился я за друга. — Примите его… пожалуйста.
Последнее слово прозвучало в компании, окружавшей нас, нелепо.
Лицо воспета со следами старых шрамов перекосилось, как от занывшего дуплистого коренного зуба.
— Эх, Гена, да разве я против тебя. Всех бы вас, таких бедолаг, возле себя собрал, да не имею права. Меня за тебя по головке не погладят. Пустят в тасовку.[368] Не оправдаешься.
— Ну, не откажите, — взмолился Генка. — Не откажите сироте, пожалста…
Интонация, с какой Гундосик произнёс свою просьбу, очень походила на ту, когда он попрошайничал.
— Не могу, — выдохнул воспет. — Братва не даст добро. Не могу. Малолетка ты.