Перечитывая эту небольшую по объему книжицу, многие эпизоды я видел мысленным взором, словно происходящими в натуре, и становился как бы соучастником их или представлял нарисованными праздничными нежными акварельными красками.
Теперь уже откроешь тугой ящик и не извлечёшь заветную книгу. Зато и не услышишь скрипучий отцовский голос, когда папаша, лёжа, как всегда, на диване и шелестя свежим номером «Челябинского рабочего», меланхолично произнесёт:
— Хватит тебе, Юряй, чернокнижничеством заниматься. Иди. Займись каким-нибудь делом, перестань валять дурака…
Откуда, по каким понятиям чтение равноценно «валянию дурака»?
Значит, газету листать — не «валяние дурака», а упоение «Утраченными иллюзиями» Бальзака или тем же произведением Фраермана…
А когда был помладше, лет пяти-шести, надоев своими «почему?», «что такое?», «кто?» и «что?» и прочим, жгущим меня любопытством, молча получал щелчок пальцем по лбу.
Естественно, подобное «воспитание» отнюдь не радовало меня, и я тут же распускал слёзы. Спрашивается, зачем применялись такие «воспитательные меры» и кому они приносили пользу?
Если мои хныканья и рыдания слишком беспокоили отдых папаши, то он удалял меня подальше: в угол комнаты, к окну, стёкла которого зимой всегда серебрились узорами листьев пальм и других волшебных растений, на них я, не ведая, что творю, оставлял многочисленные дактилоскопические оттиски своих малюсеньких пальчиков. Это занятие увлекало, и лишь мама меня, продрогшего, оттягивала от сказочных ледяных волшебных рисунков. И уже на следующий день её предсказания сбывались — я заболевал. Чаще не выдерживало горло, и мама лечила меня тёплым молоком и ватными повязками с шерстяным шарфом. Но ей обычно недосуг заниматься мною, и я обзаводился насморком, или ангиной, или ещё какой-нибудь «холерой», в жизни моей начиналась новая эра не только с питьём горячего молока, пертуссина и прочих прелестей, с тепловыми повязками на горло, полосканиями, откашливающими и тому подобным. Это, когда моё «воспитание у ледяного окна» обнаруживалось через несколько дней.
Отцу было хоть бы хны. Он помалкивал, пока мама металась с лечением меня.
Стасик, более спокойный, чем я, не докучал отцу и где-нибудь тихонько играл сам с собой в уголке или под огромными дубовыми раздвижным столом — братишка жил непохожей на мою беспокойную жизнь, своими интересами — четыре года разницы всё-таки диктовали иные интересы.
Глупые мои вопросы становились опасными для меня, когда папаша пребывал в пивных грёзах, — в такие минуты его лучше не задевать даже словом. Он изволил дремать, закрыв колышущимся листом газеты лицо, от которого всегда пахло тройным одеколоном, флакон которого с пульверизатором всегда стоял на подзеркальнике. Трогать их строго запрещалось. И я не прикасался ни к синему фигурному флакону, ни к красного цвета резиновой груше, заключённой в шёлковую сетку такого же оттенка, но тщательно разглядывал их — запретное всегда интереснее доступного.
К слову пришлось, от бабушкиного приданого нам досталась ещё одна вещь, к которой мне строго-настрого запрещалось приближаться (зная моё непомерное любопытство), — к настенным большим квадратным, похожим на застеклённый сундучок часам, украшенным резными балясинками (справа и слева от покрытого белой эмалью золочёного циферблата), с крупным, из жёлтого металла, круглым маятником. С красивым, как с удовольствием повторял отец, «мелодичным» боем по удару каждые полчаса и определённым количеством их — согласно цифре на эмалевом циферблате, которой косались одновременно малая и большая стрелки.
Эти часы, вероятно, напоминали отцу его детские годы и тёплую утреннюю булочку под подушкой. Поэтому он столь категорично запретил мне трогать их — память о том, о чём мне никогда не рассказывал, а доверил лишь маме и почему-то приятное это воспоминание унёс с собой навсегда. С мамой в какие-то минуты он иногда откровенничал — у них существовала своя интимная жизнь, в которую они меня и брата никогда не допускали. Со слов мамы, бабушка будила любимца Мишу, он был девятым ребёнком в семье и единственным мальчиком. Под бой часов он, проснувшись, тотчас просовывал ручонку под подушку, вынимал из-под неё тёплую булочку с изюмом — с этого начинался Мишенькин день. Вот какими воспоминаниями, возможно, были дороги отцу эти настенные часы. И не только. Мало ли что могло происходить под их звоны.
Тем более что мною были безвозвратно разобраны по винтику настольные часы в стеклянном футляре, которые в полдень и полночь исполняли какой-то гимн, а каждые четверть часа издавали один тонкий звуковой сигнал, похожий на звон колокольчика.
Мама упросила очень сердитого отца, который не мог смириться с моими выдающимися способностями превращать сложную вещь в груду простых металлических деталей, не наказывать меня. За настольные часы.
После я и сам горько посожалел об этих своих способностях. Но было поздно — всё за годы куда-то растерялось. Вероятно, в играх со Славкой дома и на улице.