И мы молча принялись за работу. Через минуту-другую Иван продолжил рассказ о Стюрке, к моему удивлению. Выходит, он не был таким злым, как выглядел. Вспыльчивый. Про себя я отметил, агрессивно вели себя почти все коммунары. Вышколили их в детдомухах да колониях: чуть что — сразу материться или драться. Редко кто обратится без брани и нахрапа, разве что Валя Бубнов.
— Она баба што надо. Подмахивает, аж на пол могёшь загреметь костями. Злоебучая![429] Ей всю дорогу[430] ебаться[431] хотса, хочь всю ночь пили. Изголодалась по мужикам у хозяина. Кода в колонии срок тянула.
Я к подобным похвальбам отношусь с недоверием — многие пацаны пытаются выглядеть самцами-производителями, чтобы скрыть занятия онанизмом. Работал в отряде один бывший колонист, тоже о себе мифы сочинял: девки чуть ли не в очередь возле его койки стояли и визжали. А попался в сортире и получил кличку Дрочила. Доняли его этим прозвищем. Может быть, поэтому и сиганул с завода. И из общаги вообще. По-моему, грехом Онана страдали многие из коммунаров. Дурная привычка, въевшаяся в них в детдомах и колониях.
— Там у её вроде бы как свой ёбарь был. В натуре, баба. Кобёл называется. Друг дружку пальцами как бы шворили.
Струк не унимался. Всё о Стюрке судачил, какая она азартная: хуй[432] не выпускает из шахны. Стонет, как самашедшая. Я и не подумал, к чему вся эта трепотня.
И вдруг последовало совершенно неожиданное предложение:
— Када яйца подожмёт, мне втихую вякни. Я Стюрке наколку[433] дам. Назовёшь кликуху,[434] она дверь откроет. Хорошенько покнокой[435] кругом, штобы никто не засёк. Пиздятины у её — до отвала. Она и чмэкает,[436] и в очко[437] не отказывает, тоже ндравитца.
В двенадцать по радиву. На подъём не прокукуй. Поня́л? Хлебальник разинешь — из коммуны гайнут. А ей — кранты.[438] Новый срок намотают. А ты за всю эту канитель[439] в ответе. Опер за этим делом всю дорогу секёт. Учти: у тебя форы нету — ты «домашняк». Выгонют. Да ты не бзди, Стюрка тебе не даст покемарить.
С чего это ради мне Струк свою «маруху», как он зовёт Стюру, навязывает? На всякий случай спросил:
— Иван, она же твоя баба… Ты сам сказал.
— Не бзди, Ризан, пиздятины на всех хватит. Корешами будем. Хошь ты и фраер.
Покоробило меня, что Иван даже не спросил, нравится ли мне Стюра. Получается как-то по-собачьи: один кобель слез, следующий взгромоздился.
В детстве такие склещенные собачьи пары пацаны на улице разгоняли палками. Я, правда, собак не бил никогда, но всё равно эти сцены на улицах, на виду у всех вызывали у меня прилив стыда. Что вот такое бесстыдство, как я тогда понимал, собаки совершают при всём народе, иногда на проезжей части дороги или на тротуаре, — тогда они почитались мною такими же разумными существами, как мы, люди.
И вот мне Струк предлагает почти такую же «случку» с женщиной, которую не только не люблю, — она мне вовсе не нравится и даже вызывает антипатию. Если он не «туфтит», и всё произойдёт, как он живописал, то что я буду чувствовать перед Милой, встретясь с ней во дворе? И я понял, осознал, что никогда не войду в Стюрину отгородку. К тому же она мне совсем безразлична как женщина. Ни одна живая ниточка не соединяет нас. Временами я чувствую к ней сильную неприязнь — тупая деревенская замарашка.
И я не придал значения россказням Струка. Вскоре так случилось, что пришлось остаться один на один со Стюрой: грязную воду вёдрами вычерпывал из чана и вытаскивал, выливая в помойную яму. Горячей же из трубы водяного отопления (вентиль самовольно врезали) наполнял ту посудину. И Стюра, дотоле молчавшая и как бы даже не смотревшая на меня, вдруг тихо вымолвила, глядя себе под ноги:
— Ежли хошь побаловаться, приходи посля отбоя. Три раза пальцом стукнешь в дверь, я отворю.
Это приглашение оказалось неожиданным, и я не нашёл ответа — так оно меня смутило. Не думал, что без меня меня женит «сват» Струк. Оторопев, промолчал.
На том наше «любовное» объяснение и завершилось. Иванова «забота», а без него здесь явно не обошлось, разозлила меня.
Вечером, лёжа на своей железной койке (их почему-то все коммунары называли «шконками»), мне вспомнились Стюрины слова, но в моём воображении до мельчайших подробностей возник живой портрет, я бы даже сказал видение Милы. У неё было такое выражение, как у той найденной нами в храме на Алом поле Богоматери, икону которой со слезами расщепил и сжёг в плите по приказу мамы. Мне до сей поры казалось, что я такой же соучастник безобразного поступка — не защитил. Наверное, я сфантазировал, ведь на доске с голубым фоном была запечатлена не девочка и даже не юная девушка, а молодая женщина с мальчиком, но мне виделось очевидным сходство черт лиц той и другой. И подумалось: изрубил красивую картину, а сейчас, пойдя к Стюре, наверное, навсегда исковеркаю в своей памяти светлое, наполненное тихой радостью лицо Милы. И не останется у меня ничего, кроме укоризны себя в «случке» со старухой Стюркой.