Иван не мог остановиться. На пропой пошло всё. Он ухитрялся даже продавать хлебные и продуктовые карточки, оставляя семью на произвол судьбы. Вовка и Генка словно перестали для родителей существовать. Теперь все существовали сами по себе. Пацаны попрошайничали. Тётя Паня пила брагу у сестры. Возможно, она припрятала кое-что из «трофейного» на чёрный день. А Иван, охмелев, оставался на ночь в канаве.
Тётя Паня спрашивала утром или днём, когда Иван появлялся в полуподвале, где он был, муж отвечал коротко:
— Там меня уже нет.
Не берусь пересказывать скандалы, происходившие между супругами перед неотвратимыми трагедиями, — о них я узнавал от Генки, который попутно просил что-нибудь «пожрать». И для Вовки тоже.
Кое-что из съестного мне иногда удавалось для них раздобыть — они терпеливо ждали. Но не всегда мне фартило для них тайком утащить, даже варёной картошки в «мундире», — мама часто варила её впрок, но в последнее время приглядывалась.
Надвигалась осень. Иван всё чаще не ночевал дома. Обычно валялся в канаве напротив входа в пивнушку. Собирал вокруг рыбные головки и кости воблы, обсасывал.
— Папа, идём домой! — умолял Генка. Вовка тупо глядел на пьяного отца. Или тоже жевал огрызки.
— Вы! Шмакадявки![467] Што вы понимаете в рыбных головках? Эт-та пища богов!
И прогонял:
— Бегите к матери! А то отлуплю.
Эту агонию довелось наблюдать и мне. Но не догадывался, чем всё это закончится. Ну продолжается и продолжается.
Я заметил: в недопитое пиво, оставшееся в чужих кружках, Сапожков доливал голубоватую светлую жидкость. И тут же валился наземь.
Однажды Иван появился в пивной и надрызгался до беспамятства. При этом гармошка, всегда висевшая на плече его, отсутствовала.
Кое-как Вовке с Генкой удалось притащить отца к себе. Я им помогал.
— Где гармонь? — накинулась на мужа тётя Паня.
— С-пи-з-ди-ли, — промямлил Иван и, уткнувшись лицом в колени, сидя на корточках (заметил, у многих пацанов, особенно оттянувших срок наказания или побывавших в тюрьме, осталась привычка сидеть в такой позе), вдруг зарыдал. Я впервые увидел плачущего Ивана Ильича. Не знаю, почему он разнервничался, то ли сыновей и жену своих стало жаль. То ли непутёвую жизнь свою. То ли украденную гармошку…
Я долго смотрел, как он обливается слезами, содрогаясь всем телом. Вовка ревел ему в унисон.
И опять, в который раз, я осознал ясно своё бессилие чем-либо пособить этим людям.
— Всё, всё, — отрывисто произносил он.
— Што «всё»? — зло спросила тётя Паня. — Ты што делаешь, сволочь? Ты нам всем жизь испортил! Дети с голодухи подыхают из-за твоей пьянки!
— Всё… — повторял дядя Ваня, закрыв глаза, как он это делал, играя на гармошке.
И вдруг отчётливо произнёс фразу:
— Все пиздой накрылось.[468]
И свалился на спину, ударившись затылком о бетонный замусоренный пол. И затих.
— Давайте ево на кровать затолкаем, — тонким голоском пропищал Генка. И мы втроём, кажилясь, затаскивали дядю Ваню на постель — руку, ногу, но всего поднять не могли.
— Чтоб ты сдох, скотина! — злобно напутствовала супруга тётя Паня. Она явно находилась в «поддатии». Только некоторое время спустя я подумал: на какие же деньги она пьёт? Гитару, что ли, продала? Нет, новый инструмент, подарок Ивана, висит на своём месте под неестественно красивым портретом той, которая словно выстрелила страшными словами в своего мужа.
— Пошёл домой, — сказал я, ступив на бетонную ступеньку, и отворил тяжёлую дверь, но без врезного замка — дядя Ваня, наверное, на базар унёс, продал на пропой. Или пацаны без него. Чего сторожить? Из всего осталась лишь гитара.
Утром следующего дня, шагая по опавшей с поредевших крон тополей листве, я с удивлением увидел Ивана Ильича сидящим на краю канавы. Он понуро уставился на раскрытую пилотку, лежащую на тротуаре. Заметил и то, на что вчера не обратил внимания: на груди его гимнастерки лишь темнели как бы тени медалей, что недавно блестели, весело позвякивая.
Как-то один из собутыльников не без иронии спросил Сапожкова:
— Что ж ты, солдат, одних медяков насобирал? Ни одного орденишка не заслужил? В штабе на побегушках кантовался?
Дядя Ваня ответил зло:
— Ты, видать, тыловая крыса, и не знаешь, что полагалось Ваньке за атаку, — хуй в сраку, а Машке за пизду — Красную Звезду. А мой кажный пятак моей кровию полит. Понял, сука?
И дал «юмористу» в морду. Началась потасовка. Дядя Ваня, отскочив в сторону с пьяной удалью, ухватившись ладонью за правый карман галифе, скомандовал:
— Кто хотит девять грам меж рог получить — шаг вперёд! Куда, гадёныш, притырился?
Охотников обрести обещанное не нашлось, и остряк-самоучка юркнул в дверной проём пивной.
Дядя Ваня спокойно допил из чьей-то кружки и, шатаясь, поплёлся домой.
Я после спросил Генку:
— Неужели отец застрелил бы человека? Он что, с «дурой»[469] ходит?
— Да он фраера на понт[470] взял. Фраерюга и обхезался![471] У папани тама подсигар трофейный был. Пропыжил[472] он ево, на прошлой пятидневке.
Теперь уже нет и медалей. Куда делись? То ли с пьяного сняли, то ли пропил…