— Люди! Вы побачьте тилько, што зробыли ции вражины! Штоб они все до одного околели! Измазали моё самое красивое, дорогое, шикарное, единственное платье! Я покупала его ещё в Житомире! В комиссионке! Они испачкали его кошенёнковым дерьмом! Бандиты! Уголовники! Они прожгли его, изверги! Вот две дирки!
Увидев нас, Гудиловна бросается ловить предполагаемого злоумышленника, чтобы расправиться с ним. А подозревает она всех нас. Весь штаб тимуровской команды.
Я закрываю дверь — вдруг ворвётся!
Мы тоже дружно ненавидим придурковатую Гудиловну, а расплачивается за это чаще её сынок, толстяк, паинька Шурик. Безобидный увалень, которого мы прозвали жвачным животным. Или: Жэжэ.
Заботливая мамаша — вот тебе и одинокая! — пичкает своё чадо непрестанно булочками и бутербродами — даже с вареньем из вишни! Шурик лишь послушно и лениво поглощает всю эту вкуснотищу. Один! А нам, честно говоря, завидно. Ведь у нас совсем иначе заведено, мы привыкли делиться из того немногого, что имеем, а лакомствами — обязательно. Выпросить же что-нибудь у жвачного Шурика-Мурика невозможно — свои бутерброды он доедает в безопасном от нас отдалении, под бдительным присмотром подвижной, как ящерица, мамаши.
К тому же Гудиловна запретила сыночку играть «со всякой шпаной», с нами то есть. Это мы-то, тимуровцы, — шпана?! Да она спятила! Не разбирается ни в чём и ни в ком. Всех облаивает и грызёт. Мы, выходит, шпана, а её сыночек — хороший? Ну, Гудиловна, подожди, докажем тебе, кто такие мы! И что такое твой закормленный хомяк Шурик-Мурик.
Надо ли говорить, что семилетнему Шурику попадает от ребятни часто, и как никому другому. Иногда и ни за что. За Гудиловну.
Услышав вопли обожаемого ею дитятки, составленная вся словно из мячиков, выскакивает она за ворота — на потеху обывателям, грызущим семечки подсолнечника на уличных скамеечках, — на проезжую часть улицы, потрясая кулаками и брызгая пенистой слюной, проклинает нас.
Я, когда на ногах, спасаюсь от взбрендившей[97] Гудиловны на высоком тополе возле наших ворот. Она не может взобраться на дерево, слишком толстая, хотя бегает удивительно быстро. Горе ждёт настигнутого ею — измолотит, защиплет, уши искрутит так, что вспухнут, как пончики.
Зато, уцепившись за согнувшуюся дугой вершину тополя, можно спеть потешно прыгающей внизу Гудиловне куплет, специально сочинённый для неё:
Песенка на нехитрый уличный мотив получилась нескладушкой, но, за неимением лучшей, своим самодеятельным вокалом мы платим Гудиловне за незаслуженные обиды, за её безумную несправедливость. Мы уверены в своей правоте в борьбе с Гудиловной. И это нас вдохновляет на придумки. Жаль, что хворь временами совершенно обессиливает меня, — в такие минуты я могу только лежать, тяжело дыша, и поэтому не всегда принимю участия в этих потешных, почти театральных, уличных представлениях. Но иногда…
…С весёлым шумом и гвалтом прошла разыгранная на полянке возле дома, где живут Бруки, сочинённая по ходу действия сценка «Кормление Шурика».
Сначала мы просто дурачились, с гиканьем гоняясь друг за другом. Кроме меня — не до прыганий иногда становится, хоть уцепиться за что-то да не брякнуться наземь.
— Давай, — предложил я Вовке, — ты будешь Шуриком-Муриком, а я — Гудиловной. Я буду тебя откармливать.
Вовка охотно согласился изображать пухлощекого и жопастого[98] — словно два резиновых мячика в широкие штаны затолканы — белотелого сыночка Гудиловны: мало кто из соседских ребят на него походил, кости да кожа. Да жилы вместо мускулов.
Вовка надул щёки, вытаращил глаза, а я принялся усиленно потчевать его «пирожками», свёрнутыми из листьев подорожника и начинёнными канавным песком.
— Не жалаю пирожков, дай шиколада! — верещал Вовка, брыкаясь, и противно блеял шуриковым голосом.
А я его увещевал:
— Ну слопай вот этот пудовый кусочек, чтобы толще был твой толстый задочек, сожри банку свиной тушёнки и ведро варёной пшёнки.
Все подхватывали хором: «Пшёнки, пшёнки и кукур-р-рузы!»
Вовка же как заблажит:
— Ой, пузо болит, ой, лопнет! Не надо ведро пшёнки, дай ведро касторки! Ой, караул! Запор!
И закувыркался на траве под дружный хохот зрителей. Раззявив беззубый рот со стёртыми дёснами, беззвучно закатывалась и сидевшая на крылечке Герасимовна, утирая иссохшим кулачком слёзы.
Пока Вовка мучился несварением желудка, я смотался в сарай и вернулся с клаксоном.
— Нету касторки, — трагически заламывая, как в настоящем театре (а я в нём бывал однажды, в драматическом, на нудной и фальшивой пьесе «Партизанка Юля»), руки, возвестил я. — На ней пончики поджарила. Сейчас мы тебе клизму поставим… и от смерти лютой избавим.
Вовка же, увидав в моих руках чёрную резиновую, вместимостью не менее литра, резиновую грушу, вскочил с диким воплем и сиганул в лопуховые джунгли.
В следующий раз мы этот весёлый спектакль разыграли с настоящим Шуриком. Роль не по уму заботливой мамаши исполнял Вовка, мы помогали ему: и зрители и актёры.