Глаза на реальность надо было открывать тогда, когда еще оставались силы, где-нибудь лет до тридцати пяти. Сейчас поздно. Вон, отец опять побежал на Заводскую площадь за своим наркотиком: красными транспарантами, революционными маршами и напыженным оратором, очень похожим, вместе со своей трибуной, на бронзовые бюсты героев войны и труда, установленные рядком перед заводской проходной. Так и кажется, будто приволокли на трибуну перед людьми одного из курносых истуканов, что остальным истуканам тоже есть что сказать. В общем, полный дурдом. Могли бы родители что-то изменить, если бы жили с открытыми глазами? Вряд ли. Была бы та же квартира, тот же завод, и в качестве средства выживания — позорная кисломолочная торговля. Но были бы, по крайней мере, несчастны по-человечески. Не лезли бы из одной неустроенности в другую, худшую, делая вид, что топчан вместо кровати и кривой сортир на огороде — это хорошо. Никакой «дачи» не было бы точно. И не было бы никаких «домов отдыха» с палатами на десять человек и танцами-шманцами под лакированный бравый баян. А такими, каковы они сейчас, их, честно, не жалко.
У каждого ребенка проходит поперек судьбы темная граница, которую он переступает, высоко поднимая коленки. До этой границы ты уверен, что папа и мама могут все, что сильней и лучше будешь только ты сам, когда вырастешь. После — видишь родителей такими, каковы они есть, и с ними становится не о чем говорить. Таких сумрачных зон в детстве несколько, природа их плохо изучена. По-настоящему известна и описана только одна: когда человек лет в пять или семь осознает — я умру, и все умрут, и папа с мамой умрут тоже. Максим Т. Ермаков своевременно сделал это открытие — подсобил деда Валера, однажды утром найденный уже холодным, рядом с бабушкой, забившейся под одеяло, почему-то до конца делившей с умирающим кружевную ветхую постель. Следующие сумерки наплыли буквально через полгода. Максим Т. Ермаков спросил отца: «Пап, ты будешь начальником, когда ты станешь стариком?» — «Может, буду, может, нет», — буркнул отец и свесил брови на глаза, мелко моргавшие. А Максим Т. Ермаков тогда считал, что все взрослые, по крайней мере, правильные взрослые, к старости становятся начальством — как первоклассник, если он не отпетый двоечник, через одиннадцать лет закончит школу. Теперь, в сознательном возрасте, Максим Т. Ермаков понимал, что задал тогда отцу самый, быть может, болезненный для него вопрос. Но это понимание ничего не меняло. В памяти остался отец беспомощный и сердитый, с заклеенным порезом на бритом подбородке, выбирающий из своих перекошенных брючек хлесткий ремень — который он, впрочем, так и не решился применить в воспитательных целях. Ну, а потом была ненавистная «дача», скука, комары, бурый суп с тушенкой из эмалированных мисок, белый «жигуль» на соседнем участке, один на все садовое товарищество черный прудок с омерзительным, как бы живым, илистым дном, дождь, сырая хмарь, жесткая трава.
О чем ты думаешь, Максим Т. Ермаков? Нет чтобы подумать о Маринке. Нет чтобы подумать как следует. По мобильнику недоступна, находится вне зоны действия сети. Часто ли он набирал до сегодняшнего дня ее мобильный номер? Раза два в неделю, не больше. А теперь, пожалуйста, вызовов сто за вечер. Зараза добилась своего: Максим Т. Ермаков мечтает, как никогда, услышать в трубке ее мяукающий «ма-асковский» голосок.
Вот и три часа ночи. Вот и звонок в дверь.
Явилась. Бедная киска. Распахнутая шуба в мокрых зачесах, будто она, на кошачий манер, вылизывалась языком. Желтое платье измято, все в водяных знаках от пролитых и высохших напитков. Колготы порваны, длинные острые сапоги застегнуты криво, но пальцы на трясущихся руках целы все до одного.
— Ну, вот и с праздником. С прошедшим тебя, дорогая! — иронически поклонился Максим Т. Ермаков.
Тут же морду ему ожгла косая пощечина. Таких Максим Т. Ермаков еще не получал. Левая щека, принявшая плюху, сразу стала тяжелее правой на целый килограмм. Кажется, голова совсем не так невесома, как представлялось раньше. Ах, сучка! Три миллиона долларов тебе на булавки? На, получи!
Маринка, схватившись за лицо, налетела спиной на косяк. Ладонь Максима Т. Ермакова горела и жужжала, точно он отбил крепкий пас в волейболе. Дверь на лестничную клетку все еще была открыта, и проснувшийся социальный прогнозист, легкими стопами поднявшись на площадку, осторожно показал длинный полупрозрачный нос и сидевший сбоку моргающий глаз.
— Не твое собачье дело, вон пошел! — заорал на него Максим Т. Ермаков и злобно захлопнул дверь.
— Па-адлесс ты, Макс-сик… Кахкой ты па-адлесс!.. — прошепелявила Маринка, кое-как выпрямляясь на каблуках.