Я вижу чёрные дырыХолодный свет.Чёрные дырыСмотри, от нас осталисьЧёрные дырыНас больше нетЕсть толькоЧёрные дыры

В эти дыры заглядывает непостижимое Иное:

Время на другой параллелиСквозняками рвётся сквозь щели,Ледяные чёрные дыры —Окна[25] параллельного мира.

В сущности, его песни — репортажи с пограничья между миром и Иномирьем, между человеческим и нечеловеческим, с ненадёжной, рвущейся границы.

Что же касается повреждённости здешнего мира, видимой из этой пограничной области ещё острее, то с нею необходимо — но главное, возможно! — что-то делать:

Но если есть колокольчик под дугой,Значит, всё. Заряжай, поехали!Загремим, засвистим, защёлкаем!Проберёт до костей, до кончиков.Эй, братва, чуете печёнкамиГрозный смех русских колокольчиков?

(И из другого текста: «Мы пришли, чтоб разбить эти латы из синего льда...» — стихотворение «Спроси, звезда»).

И кстати, он верит в человека как такового, в человеческую природу:

А под дождём оказались разные.Большинство — честные, хорошие.

Россия же была для него мифическим, сакральным пространством, в котором разворачиваются важнейшие миро- и человекообразующие события.

Выше шаги! Велика ты, Россия, да наступать некуда.Имя Имён ищут сбитые с толку волхвы.

В своём роде Россия со всеми её трудностями и нелепостями (благодаря им!) — пространство безусловного — или, по меньшей мере, прорыва к нему. На это указывает религиозная лексика, не утратившая семантической заряженности и в пострелигиозном обществе башлачёвских времён. Потребность же в безусловном вопиет у Башлачёва из каждой строчки — даже если это безусловное страшно и губительно:

Вместо иконстанут Страшным судом — по себе — нас судить зеркала.

Это, конечно, религиозность, — хотя очень собственная, — церковным и конфессиональным рамкам тут опять-таки нечего делать, башлачёвское Безусловное — за их пределами:

И куполамне накинуть на имя имён золотую горящую шапку.

Стремление к безусловному — и отталкивание от того, что не таково, что ложно, неподлинно, неокончательно — пронизывает его тексты: «С земли по воде сквозь огонь в небеса / звон...» Христианская лексика и образность врастают в персональную (но переживаемую как НАДперсональную) мифологию этого весёлого язычника, становятся её элементами: «Небо в поклон / До земли обратим тебе, юная девица Маша! / Перекрести нас из проруби да в кипяток»; «Но не слепишь крест, если клином клин». А надо, необходимо слепить!

Он, конечно, — поэт постмифологического и пострелигиозного культурного состояния, — но наделённый темпераментом мифологическим (с чуткостью к мирообразующим силам и процессам) и религиозным (со стремлением, в том числе самоуничтожающим, — к безусловному, к надмирному истоку бытия):

Отпусти мне грехи! Я не помню молитвЕсли хочешь — стихами грехи замолю

Самого себя он видел посланником Высшей силы: «Засучи мне, Господи, рукава! / Подари мне посох на верный / путь!», вестником: «И в доброй вести не пристало врать», своей задачей — служение, непременно жертвенное: «И я готов на любую дыбу», — а песни свои воспринимал как инструменты (преображения мира?), их, как лестницу, можно и нужно, поднявшись по ним, отбросить:

Я хочу дожить, хочу увидеть времякогда эти песни станут не нужны.

Но песни для него вообще таковы, любые, если настоящие:

И пусть разбит батюшка Царь-колокол,Мы пришли с чёрными гитарами.Ведь биг-бит, блюз и рок-н-роллОколдовали нас первыми ударами.И в груди — искры электричества.Шапки в снегИ рваните звонче-ка.Свистопляс — славное язычество.Я люблювремя колокольчиков!

Заряжай — поехали!

Перейти на страницу:

Похожие книги