Только вот как привлечь его внимание, донести до него свои идеи? Писать письма в ЦК? Это так же надежно, как бросать их в бутылках в Днепр — наверняка ЦК просто завален письмами всякого рода проходимцев и городских сумасшедших. Да даже если просто неравнодушных трудящихся — количество писем нивелирует мой шанс достучаться таким образом. Нет, с улицы туда не зайдешь, нужен другой путь. Надо устроить так чтобы он сам узнал обо мне, о моей работе. Через газеты, через доклады местных партийных органов, через рекомендации влиятельных людей, входящих в круг его общения.
Да, я понимал, что это будет непросто. На этом пути меня ждут и разочарования, и препятствия, и удары судьбы. Аппаратная борьба — это жестокая, беспощадная игра, где нет места сантиментам. Но я считал, что готов к этому. Я знал, чего хочу, и был готов идти к своей цели, не сворачивая. В конце концов, у меня есть гигантское преимущество перед местными, хм, «хронотуземцами» — я совершенно точно знаю, в какой из колесниц стоит стопроцентный победитель. Надо лишь заскочить в эту колесницу, хоть тушкой, хоть чучелом, хоть кем. А там уже сделать карьеру — дело техники…
Наконец, после почти часа пути, поезд, дергаясь и скрипя, вполз на вокзал Екатеринослава. Он оказался гораздо оживленнее, чем в нашем Каменском. Первое, что бросилось в глаза, — огромное количество красноармейцев. Они были повсюду: на перроне, в здании вокзала, на путях. Усталые, запыленные, в выгоревших гимнастерках и буденовках, они сидели на своих вещмешках, курили самокрутки из газетной бумаги, чистили винтовки, переругивались, смеялись. На запасных путях стояли целые эшелоны — теплушки, набитые людьми, платформы с орудиями, накрытыми брезентом, пулеметные тачанки, даже несколько неуклюжих, закопченных броневиков. Дымили походные кухни, а кое-где прямо на перроне, на ветру металось пламя костров, над которыми в прокопченных котелках варилась какая-то нехитрая солдатская еда. Воздух был густо пропитан запахом махорки, конского пота и навоза, дыма, паленой щетины и тревоги.
И над всем этим гамом, стуком колес, паровозными гудками, командами и руганью неслись песни. Из одного вагона, где на нарах, свесив ноги, сидели молодые ребята в новеньких, еще не обмятых шинелях, доносилась протяжная, немного печальная, но полная какой-то скрытой силы мелодия:
А от соседнего эшелона, где под залихватские переборы гармошки какой-то развеселый боец отплясывал «барыню», неслась другая, разухабистая, с издевкой и матерком:
Вся эта картина — красноармейцы, оружие, эшелоны, песни, — говорила о том, что война еще далеко не закончена. Что где-то рядом, совсем близко, идут бои, льется кровь.
Мы с Верой Ильиничной с трудом выбрались из вагона, протискиваясь сквозь толпу. Нужно было найти комендатуру, отметиться, узнать, где находится губернский отдел наробраза.
И вдруг, в этой сутолоке, я увидел знакомое лицо. Высокий, широкоплечий, с обветренным, волевым лицом и шрамом через всю щеку — тот самый Костенко, который был первым красным комендантом Каменского после изгнания григорьевцев! Тот самый, который премировал меня отрезом габардина, а затем я, при деникинцах, спасал его, раненого, прятал в нашем шалаше в днепровских плавнях, а затем отвозил на другой берег Днепра.
— Товарищ Костенко! — крикнул я, с трудом проталкиваясь к нему через толпу.
Он обернулся, удивленно посмотрел на меня, потом его лицо расплылось в широкой, радостной улыбке.
— Ленька! Лёнька Брежнев! Здорово, бродяга! Какими судьбами? Вот так встреча! А я тебя и не узнал сразу! Ты, я смотрю, подрос, возмужал!
Мы крепко, по-мужски, обнялись. Целоваться не стали.
— Да вот, Вера Ильинична, — я представил Фотиеву, — по делам службы, в Екатеринослав. А я, как бы, сопровождаю. А вы как здесь?