Гнев, слепой и яростный, вспыхнул мгновенно и, прокатившись по венам, ударил Гану в голову. Он молниеносно вскочил и, словно ястреб когтями, сдавил шею противника. Казалось, неведомая сила приподняла доктора и прижала к стойке. Стаканы полетели на пол, разбившись вдребезги. Лица посетителей, ошеломленные и неподвижные, обернулись в их сторону, но Ган видел только одно лицо и одного человека – того, которого он душил.
Крепкие пальцы Гана сжимались все сильнее, и глаза доктора начали уже вылезать из орбит.
– Ах ты подлый ублюдок! – проревел Ган в эти глаза, брызгая слюной в багровеющее лицо. – Так ты думаешь, что я мог сделать такое с ребенком? Ты, черт побери, думаешь, что я мог сделать это
Вдруг что-то ударило Гана под колени. Он согнулся и выпустил доктора. В следующий момент у него под подбородком оказалась деревяшка, перекрывшая доступ воздуха. Кто-то заломил ему руки за спину.
Доктор Карлтон, растиравший шею, поднял руку. Его лицо было в красных пятнах. Он никак не мог отдышаться, и из-за этого говорил едва слышно.
– Остановитесь. – Он поднялся на ноги и ухватился за эту деревяшку. – Остановитесь же! Отпустите его!
Но горло Гана было по-прежнему пережато.
– Мы позаботимся об этом уроде вместо вас, док, – пыхтя от напряжения, произнес какой-то мужчина рядом.
Руки и ноги Гана от головокружения онемели, перед глазами от боли расплывались черные пятна.
– Нет! – Голос доктора Карлтона звучал сурово. Он дернул за удерживавшую Гана руку. – Я сам виноват. Я его оскорбил. Отпустите!
Деревяшка тут же исчезла, и Ган осел на пол. Воздух хлынул в легкие, и он, приподнявшись, ухватился за край стола: возвращение дыхания было одновременно и мукой, и облегчением. Он закрыл рот и судорожно втягивал воздух через раздутые ноздри. К Гану вернулось обоняние: от пола, где сейчас находилось его согнутое колено, исходил тяжелый застарелый запах прокисшего пива, от которого сжимался желудок, и утоптанной вонючей земли – теперь это чувствовалось острее, чем прежде. Ноги в истоптанных сапогах вокруг него разошлись. За стойкой снова слышалось позвякивание стекла и разговоры.
К нему потянулась бледная рука. Ган отбросил ее, набрал побольше воздуха в легкие и, схватившись за край стола, поднялся на ноги. Тело казалось вялым и онемевшим, легкие продолжали натужно трудиться, стараясь отдышаться. Алкоголь в крови рассосался, огонь ярости погас.
Доктор, лицо которого теперь казалось серым и постаревшим, указал ему на стул:
– Я прошу прощения. Сядьте, пожалуйста. Прошу вас.
Ган сел. Он устал. А применение силы к нему самому усмирило гнев, как тесный ошейник сдерживает рвущегося в драку пса.
Поскольку никто из них не шевелился и не говорил, в табачном дыму, который вился над головами, повисло тягостное молчание. На столе появились еще две порции виски.
– Ты не держишь ни на кого зла, да, приятель? – бодро спросил бармен.
Агрессия исчезла, утекла, словно впитавшись в волокна старой древесины.
Когда доктор взял стакан, рука его дрожала так, что виски плескался через край. Вместо того чтобы выпить, он поставил его обратно на стол и обхватил голову руками.
– Извините меня. Я уже не могу соображать, – безжизненным голосом пробормотал он. – Все сложилось бы идеально. – Доктор сидел, сгорбившись на стуле, и глаза его бегали из стороны в сторону. – Если бы вы были отцом девочки, Эльза приняла бы ее уход. Она, конечно, погоревала бы, но все равно приняла. И не стала бы ненавидеть меня за то, что я ее отсылаю. – Он принялся постукивать стаканом по столу. – Я много раз предупреждал, что они слишком сближаются и что это лишь вопрос времени, когда ребенку придется уйти. Но Эльза надеялась, что я передумаю и мы сможем удочерить ее. – Голос его стал хриплым. – Но это невозможно. – В ответ на вопросительный взгляд Гана доктор объяснил: – Я ненавижу это место. Просто
Оба долго молчали, погрузившись каждый в свои мысли. Пламенеющее солнце опустилось ниже, и через открытую дверь его лучи упали на висевшее на стене зеркало. Отразившийся в нем профиль доктора напоминал картину – дань художника отчаявшемуся, потерянному человеку. Наконец доктор вынул из бумажника несколько мятых купюр и, бросив их на стол, оставил Гана одного.