И, стараясь говорить только по-русски, рассказал, что в его руках находилась целая переписка, из которой явствует, что в молодости Бенкендорф наделал в Париже множество долгов и, не заплатив, тайно уехал. Долги потом, разумеется, были уплачены (хотя и не Бенкендорфом), но тогдашнему послу, князю Куракину, только с большим трудом удалось потушить скандал.
— Недурно, а? — сказал среди общего молчания князь Иван. — Особливо если припомнить, что сей добродетельный муж поставлен ныне следить за честностью других... Вот какие ничтожные людишки нами правят, — добавил он с неожиданной злобой и жестокостью, которые поразительно не вязались с мягкостью черт его породистого лица, с изысканностью всего облика, — но мы этого не осознаем, нам подавай какие-то особенные факты, чтобы мы научились презирать...
Встреча с Бенкендорфом, состоявшаяся на следующий день, протекала тяжело, и Лермонтов, внутренне усмехнувшись, отметил про себя, что князю Ивану не удалось внушить ему настоящего презрения к шефу жандармов.
Подъехав к особняку у Цепного моста, Лермонтов отпустил кучера Василия и, потоптавшись нерешительно у подъезда, прошёл мимо часового в вестибюль и показал чиновнику в форточке вызов. Тот сам провёл его на второй этаж и сдал другому чиновнику, помоложе летами и постарше, как догадался Лермонтов, чином. Этот, знаком пригласив Лермонтова идти за собой, провёл его через роскошный внутренний вестибюль с белыми мраморными колоннами и очень порядочными фресками на стенах и, свернув в какой-то закуток, ввёл в полутёмную, убого обставленную горницу. Там, как раз напротив двери, сидя за небольшим столом, что-то писал франтоватый молодой брюнет — уже не чиновник, а офицер, в классическом небесно-голубом мундире с аксельбантом и серебряными басонными[148] эполетами. Подняв блестящую от помады голову, он с неприязненным любопытством взглянул на Лермонтова и подставил ухо чиновнику, который шёпотом что-то сказал ему и вышел.
— Попрошу сесть и подождать! — неопределённо кивнув напомаженной головой, процедил сквозь зубы брюнет и снова склонился над столом.
Лермонтов осмотрелся вокруг: кроме грязного кожаного дивана, стоявшего у стены, другой мебели в комнате не было. Лермонтов брезгливо поморщился и покачал головой.
«Отчего это все жандармы щёголи? — прислонившись к стене и разглядывая напомаженного брюнета, подумал он. — Вот и Самсонов тоже, который заседал в суде... Впрочем, отчего бы ни было, чёрт с ними!» — зло ответил он сам себе и отвернулся. Вынув из кармана часы, Лермонтов увидел, что время, на которое его вызывали, уже вышло.
— Сударь, — сказал он брюнету, — я приглашён сюда для свидания с графом Бенкендорфом и прошу вас напомнить ему обо мне.
Брюнет, будто его ужалили, вскинул свою зализанную голову и с обидой ответил:
— Я вам не сударь, а офицер корпуса жандармов! А напоминать у нас не принято, у нас все ждут...
И снова опустил взгляд в бумаги, хотя Лермонтов видел, что он всё ещё переживает обиду. Лермонтов подождал, пока брюнет вновь собрал внимание и целиком сосредоточил его на своей писанине, потом опять достал часы и нажал на головку. Раздался резкий, дребезжащий звук. Брюнет, вздрогнув, болезненно дёрнулся на стуле и метнул гневный взгляд на Лермонтова:
— Кто вам позволил забавляться здесь?
— А я и не забавляюсь. Я справляюсь о времени...
Через некоторое время появился чиновник, опять новый, с продолговатой, облысевшей пятнами, будто вытертая шуба, головой и повёл Лермонтова к Бенкендорфу.
Бенкендорф во время разговора смотрел на Лермонтова так, будто видел его впервые, и заставил испытать множество мелких унижений, против которых человек, оказавшийся в подобном месте и в подобном положении, бессилен, как он был бы бессилен против тигра в его клетке. Бенкендорф, например, два раза просто выгонял Лермонтова из кабинета, предлагая ему «подумать в коридоре» и согласиться на его предложение. Лермонтов, сдерживая бешенство, выходил; выходил и Бенкендорф, надолго исчезавший где-то в недрах своего учреждения.
Особенно долго он не приходил во второй раз. Потеряв терпение и не очень задумываясь о последствиях, Лермонтов хотел уже уйти. Но часовой, стоявший у выхода на лестницу, не выпустил его. И тогда, вопреки здравому смыслу, вопреки сентенции суда, вопреки царской резолюции, всё-таки оставлявшей его офицером, Лермонтов ощутил, как всем его существом завладел страх, внезапно и неодолимо поднявшийся из каких-то глубин, где с ним ещё можно было справляться: а что, если его навсегда оставит здесь этот тучный, краснолицый, с лиловыми прожилками на щеках старик, у которого такие пустые и холодные глаза?..
— Так вы надумали? — спросил Бенкендорф.
Спросил не сразу, а после того, как, появившись, медленно открыл ключом дверь кабинета, пропустил вперёд себя Лермонтова, прошёл за ним сам, сел у стола, дождался, когда сядет Лермонтов. В пустых ещё недавно глазах светилось ожидание и то, чего Лермонтову не хотелось замечать, но что всё-таки было: ум и какая-то дьявольская, инквизиторская способность проникать взглядом в душу собеседника.