И все-таки и Иван Анненков, и биограф Лермонтова Павел Висковатов, заставший в живых современников поэта, ничуть не преувеличивали, когда писали о гнете и казарменных порядках, царивших в Школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. В архиве А.Я.Булгакова сохранились письма его сына Константина, учившегося вместе с Лермонтовым – сначала в Московском благородном пансионе, а затем в военном училище. В этих письмах Костенька постоянно жалуется родителям на школьную муштру, палочную дисциплину и т. д. В одном письме, написанном, кстати, чуть ли не в последние дни пребывания Лермонтова и Булгакова в училище, он сообщает отцу, что в отместку за обычную «шалость» (юнкера выставили из класса неугодного им учителя) их выпороли, а зачинщика разжаловали в солдаты.
Плакаться балованный сын московского почтдиректора не перестал и выйдя в кавалергарды. Его офицерские письма мало чем отличаются от юнкерских – те же слезные жалобы на тяготы военной службы, на утомительность военных сборов, на формализм и т. д. и т. д. И это Костенька Булгаков! Весельчак, балагур, всеобщий баловень и любимец, тот самый Костенька, к которому обращен один из иронических мадригалов Лермонтова 1832 года:
Лермонтов оказался провидцем. Острословие стало для Булгакова-сына чем-то вроде действительной службы, и притом выгодной. Его безделками забавлялись не только товарищи по училищу.
Командир Отдельного гвардейского корпуса великий князь Михаил Павлович не очень-то жаловал дух товарищества, царивший в некоторых из вверенных ему полков, особенно в своевольном Гусарском, куда будет выпущен Михаил Лермонтов. Однако «гусарство» на уровне Костеньки Булгакова – «паяса» в кавалергардском мундире – Михаила Павловича вполне устраивало, что, впрочем, не избавляло «паяса» ни от гауптвахты, ни от прочих дисциплинарных взысканий.
Я так подробно останавливаюсь на личности Константина Булгакова не только потому, что и сам он, и тип его поведения как нельзя нагляднее характеризуют нравы того общества, в котором Лермонтов вынужден будет существовать и самоутверждаться, но и потому, что именно сын московского почт-директора оказался главным литературным «соперником» Лермонтова.
Однако вернемся к самым первым впечатлениям Лермонтова от обстановки в военной школе. В отличие от своего «соперника» Лермонтов не позволил себе ни одной жалобы на тяготы юнкерского бытования, кроме шутливой «Юнкерской молитвы»:
«Юнкерская молитва» да мимоходом оброненная фраза в письме к Марии Лопухиной, где поэт называет свои юнкерские годы «страшными», – вот и все, что нам известно о внутреннем самочувствии Лермонтова-юнкера. Однако, пользуясь косвенными свидетельствами, можно все-таки реконструировать кое-какие детали.
Юнкерская «куртка» после приватной одежды, и даже в сравнении со студенческим мундиром, была действительно до издевательства тесной. Вот как описывает современник Михаила Юрьевича этот военизированный «корсет»: «Признаюсь, первое ощущение, когда я облачился, было весьма жуткое: я был страшно стянут в талье, а шею мою, в высоком (на 4-х крючках) непомерно жестком воротнике, душило… как в тесном собачьем ошейнике. Когда я указал на эти недостатки унтер-офицеру закройщику, то он мне отвечал, что это так по форме должно быть».
Тяжелым испытанием для пришедших с воли юношей были и «пешие ученья» – выправка и шагистика. Происходили они в манеже, под непосредственным наблюдением какого-нибудь профессора «фрунтового дела», знатока по части «учебного шага в три приема». Балетный этот прием был особенно мучителен для кавалеристов, вынужденных поднимать выше головы ногу, затянутую штрипкой и вооруженную огромной металлической шпорой. Тихим учебным – взад-вперед – шагом юнкеров выматывали до изнеможения, и называлось это – «водить фронтом». Иногда, правда,