Ее глаза, прежде пугавшие своим безучастием, теперь обрели живую человеческую прелесть, они заговорили, как говорят глаза человека, они выражали то веселость, то любопытство, то изумление, выражали они и нежность, когда она, болтая и ласкаясь, смотрела на лицо Авдия, ей одной оно не казалось безобразным, ибо то, чем внешний мир был для ее глаз, тем он, отец, был для ее души; нет, он был для нее даже больше, нежели внешний мир, ведь она не сомневалась, что он-то и подарил ей весь этот внешний мир.
Так прошло лето и за ним очень тоскливая для девочки зима, потом опять лето и опять зима. Дита росла, расцветала и становилась все прекраснее.
Но были две странности, отличавшие ее от других людей.
Одна относилась к тем загадкам природы, которые встречаются, порой, хотя и крайне редко. Была эта странность в молодости и у Авдия, однако с годами она пропала. С того дня, как молния ударила в комнату Диты и вызвала у девочки такую нервную встряску, все стали замечать, что в грозовую погоду или же в такую, когда грозовые тучи бродят на горизонте, девочка была особенно оживленна и даже радостно возбуждена, меж тем как девушки и женщины обычно боятся грозы. Она же любила грозу, и когда где-нибудь на небе собирались грозовые тучи, она выбегала посмотреть, надвигаются ли они. В один такой мглистый, душный, предгрозовой вечер Дита стояла у отворенного окна и смотрела на отдаленные вспышки молний, и тут сидевший позади Авдий увидел, как вокруг ее головы появилось легкое, слабое, тусклое свечение, а кончики шелковых лент, вплетенных в косы, растопырились и встали стоймя. Авдий не испугался, ибо то же самое бывало и у него когда-то в молодости, зачастую без всякого повода, и в зрелые годы — при сильном волнении, о чем ему не раз рассказывала мать. По словам матери, это совпадало с радостным оживлением или с бурным ростом, но его телесному здоровью никогда не вредило. Авдий продолжал спокойно сидеть позади Диты, не говоря ей о том, что видит. Он и так перенес спальню Диты в другое место на следующий же день после того, как молния ударила к ней в комнату. Теперь же, заметив это явление, поспешил поставить на крыше громоотводы, какие видел во многих местностях Европы. Припомнил он еще, что слышал однажды на востоке, будто ночью, когда в небе полыхают молнии, а гроза все не может разразиться, — внизу, на земле, из чашечки иных цветов подымается легкое пламя или же стоит над ними равномерным тихим сиянием, не исчезая, но и не сжигая ни листьев, ни нежных тычинок. Наоборот, такие цветы потом бывают прекраснее всех других.
Авдий стал пристальнее следить за Дитой и в то лето дважды заметил такое же явление. Зимой замечать было нечего.
Второе, что отличало Диту от других людей, было, надо полагать, следствием самой ее жизни, ни в чем не похожей на то, как живут обычные люди, следствием прежнего ее состояния и одиночества, в котором она росла.
У других людей день и ночь, явь и сон были раздельны, для нее же они не разграничивались. У других день — это правило, ночь — исключение; для нее скорее день был чем-то исключительным. Ее прошлая долгая привычная ночь захватывала и дневную ее жизнь, и созданные прежде по прихоти воображения непонятные другим людям образы ее внутреннего мира ныне примешивались к внешним картинам, что в итоге составляло мечтательно — вдумчивый склад характера, способный, однако, на порывы деятельной решимости, унаследованной от отца. Отсюда проистекало такое своеобразие мыслей и речей, что людям, не знавшим ее, могло показаться, будто перед ними говорящий цветок.
Освоившись с одиночеством вечной ночи, она и теперь охотно бывала одна или с отцом, который умел ее понять. Возможно, все из-за той же нескончаемой ночи она предпочитала ярким краскам холодные блеклые тона, а среди них любимым ее цветом был голубой.
Однажды, уйдя довольно далеко от дома, они с отцом пересекли сосновый бор, о котором речь была выше, и, когда очутились по ту сторону его, на обширном поле цветущего льна, Дита воскликнула:
— Посмотри, отец, все небо звенит на кончиках этих прямых зеленых нитей.
Она пожелала унести кусок этого чуда домой. Тогда отец подвел ее поближе, сорвал несколько нитей, показал ей отдельные мелкие цветочки и объяснил, что нельзя унести эту голубизну целым куском. Зато он обещал ей, что скоро у нее дома будет такое же голубое поле.
Толковала она и о фиолетовых звуках и говорила, что они ей приятнее тех противных, что стоят торчком и похожи на раскаленные прутья. В последнюю пору слепоты она предпочитала петь, а не говорить, и голос ее рано выработался в нежный и звонкий альт.
Так создала она себе мир зрения и слепоты, и синева ее глаз, подобно нашему небу, была соткана из света и мрака.