С этой поры Авдий терпел хлещущий в лицо град и ливень, он кочевал из страны в страну, через моря и реки, из одного столетия в другое, он не знал ни одного языка и выучился им всем, у него не было денег, и он добывал их себе, а потом прятал в ущельях и вновь находил там, он не был ничему обучен и ничего не умел, как только смотреть и думать, сидя на своем тощем верблюде и обратив огненный взгляд в необъятную страшную пустоту, окружавшую его. Он жил очень скудно, частенько довольствовался горстью сушеных фиников и все же был прекрасен лицом, подобно тем небесным вестникам, что в давние времена часто посещали его народ. Так некогда сам Магомет, пребывая день за днем, месяц за месяцем в песках пустыни, наедине с собой и своим стадом, предавался думам, которые потом, точно огненный смерч, пронеслись по земле. Для других же Авдий был чем-то таким, что самый ничтожный турок считал себя вправе пинать и пинал ногой. Когда дело касалось его выгоды, он был жесток и неумолим, он поступал вероломно с мусульманами и христианами, когда же ночью вместе со всем караваном вытягивался на желтом песке, он бережно клал голову на шею своего верблюда, и, когда сквозь сон и дрему слышал фырканье животного, ему становилось хорошо и приютно на душе, а если седло до крови натирало спину верблюда, Авдий отказывал себе в благодатной воде, обмывал ранку и прикладывал к ней бальзам.
Он побывал в тех местах, где некогда стоял властитель торговых путей — Карфаген, повидал Нил, пересек Тигр и Евфрат, пил воду Ганга, бедствовал и обирал, загребал и копил, — ни разу не собрался навестить родителей, потому что странствовал по дальним краям, и лишь спустя пятнадцать лет впервые воротился в забытый всеми римский город. Он пришел ночью, пришел пешком, потому что у него украли верблюда, одет он был в лохмотья и в руках держал кусок конского навоза, чтобы бросить его шакалам и этой подачкой отогнать их от себя. Так ему удалось добраться до римской арки и до двух сухих пальмовых стволов, которые все еще были целы и ночью черными полосами тянулись в небо. Он постучался в дверь, втройне сплетенную из тростника и закрывавшую входной лаз, и стал звать, повторяя свое и отцовское имя, — он прождал очень долго, пока кто-то услышал и разбудил старого еврея. Все поднялись в доме, когда узнали, кто пришел, и Арон, сперва поговорив с пришельцем через дверь, отворил ее и впустил его. Авдий попросил отца провести его в подвал и, закрыв за собой тростниковую дверь, отсчитал отцу золотые монеты всех стран, добытые им в таком большом количестве, какого и ожидать было нельзя. Арон молча наблюдал за ним, а когда он кончил, собрал в кучу разложенные на камне золотые и горстями всыпал их обратно в кожаный мешок, в котором они были принесены, и положил мешок рядом, в щель между мраморными плитами.
Тут словно раскололась надвое жесткая кора, или же Арон хотел сперва покончить с делом, а потом уже дать волю отцовской радости, — он кинулся к сыну, обхватил его, прижал к себе, с воплями, благословениями, причитаниями ощупывал его, орошал его лицо слезами.
Когда он утих, Авдий снова поднялся в прихожую, бросился на кипу циновок, лежавших там, и перестал сдерживать источник слез, они тихо и сладостно заструились из глаз, ибо он до смерти устал телом.
По приказанию отца с него сняли рубище, его положили в освежающую, очистительную ванну, потом умастили ему тело драгоценными целительными притираниями и обрядили его в праздничные одежды. Только потом его повели во внутренние покои, где Эсфирь сидела на подушках и терпеливо дожидалась, пока отец придет с ним. Она встала, когда вновь прибывший, откинув занавес, вступил в комнату, — но это уже не был милый, нежный, красивый ребенок, которого она так когда-то любила и чьи щечки были точно пуховые подушки для ее губ. Лицо его потемнело и посуровело, лоб стал выше, глаза еще ярче горели огнем; и он, в свой черед, смотрел на мать и тоже видел перемены, жестокой игрой времени запечатлевшиеся на ее челе. Когда сын приблизился к ней, она прижала его к сердцу, усадила рядом с собой на подушки и покрыла поцелуями его щеки, лоб, волосы, его глаза и уши.
Старик Арон стоял в сторонке, склонив голову, а служанки сидели в соседнем покое за желтыми шелковыми занавесками и перешептывались между собой. Другие, тоже состоящие при доме, были заняты в дальних покоях своим, возложенным на них делом. Хотя ночь перевалила за половину и близилась к утру, а знакомые созвездия, вечером взошедшие со стороны Египта, уже стояли вкось над головами, клонясь к пустыне, однако же обычай требовал отпраздновать не мешкая прибытие сына. При свечах заклали ягненка, зажарили его на кухне и поставили на стол. Все домашние собрались и ели от него и дали поесть челяди. После того все отправились на покой и спали до позднего утра, когда солнце пустыни уже светило на развалины, точно огромный круглый алмаз, изо дня в день один сверкающий посреди неба.