Норма, уловив в бранных словах оттенок ласки, вскакивала, подбегала к повелителю, тыкалась носом ему в руку—она не лизала и терпеть не могла, чтобы ее гладили—и, убедившись, что он более не сердит, радостно пища, убегала гулять. У нее нервы, понимаете, она расстроена и, когда все прошло, — вот тогда она может справить все свои дела во дворе.
Для того чтобы выйти из дома или вернуться в него, она ничьего позволения, ничьей помощи не спрашивала. Она, разбежавшись, ударяла передними лапами в дверь так, что та распахивалась настежь. Возвращаясь, Норма тянула зубами за войлочно-клееночную обшивку двери и, отворив, также оставляла ее настежь. Зимой это было нестерпимо, а дверная клеенка в клочьях неприятна всегда. На Норму жалобы, над Нормой суд, улики налицо: безобразничает и обрывает дверь. Обвиняемая, призванная к ответу, пищала жалобно и по справедливости заслуживала наказания, но верховный судья относился к ней явно пристрастно, он покрыл несомненное преступление. К внешней стороне двери приделали широкий и мягкий ремень, чтобы Нормочка, потянув, могла отворить дверь, не повреждая обивки. Она так и делала: дверь кто-нибудь затворит. Нахалка знала, что у нее есть могущественный покровитель, и ни в грош не ставила остальных обитателей дома.
Кроме лазанья в помойные ямы, она, пресыщенная отборным кормом собака, любила шататься по мясным лавкам на базаре, и там ей насмех давали подарки, которых даже ее роскошные челюсти не могли осилить сразу. Баранью голову с рогами или огромное бычье ребро Норма волокла к себе на место и—попробуйте ее остановить. Не угодно ли видеть страшные зубы?
— Что за гадость? — притворяясь сердитым, говорил отец. — Неси прочь сейчас.
Она покорно уносила богатый подарок и равнодушно бросала его, но не принести, не погрызть не могла.
Тот мужик, который продал Норму отцу, бывал у нас в доме. Норма его не то что не узнавала, — нет, она не хотела его знать. Мало ли их тут шляется, посторонних лиц. Ее желтые глаза смотрели холодно и строго, когда бывший хозяин пытался с ней любезничать. Если он уж очень приставал, то она, пища, бежала к отцу, совалась носом в его руку и, громко пища, возвращалась на свое место. Что в самом деле, лезут с пустяками, покоя нет: вот где ее господин.
Он, властитель ее жизни, платил ей полной взаимностью и до конца жизни ни с одной собакой более не вышел в поле.
Когда он умер, Норма четверо суток ничего не ела, не пила и не выходила с своего места. Кажется, она и не спала. Она лежала с мутными страшными глазами молча и дрожа.
Я не любил ее. Мне не нравилось, что собака—какая бы там она ни была—меня презирает. Но из учтивости я не мог не уважить ее горя, и я приносил ей чашку то с кормом, то с водой. Она, не трогая ничего, смотрела, все дрожа, как я перенес в свою комнату отцовские ружья, сумки и стал развешивать их по стене. Вдруг Норма встала с каким-то стоном, подбежала ко мне и—о, чудо! — лизнула мне руку, вернулась к чашке с водой, жадно напилась и убежала гулять. Когда она, освеженная, с просветлевшими глазами, возвратилась со двора, она подошла ко мне, ткнула меня холодным носом в руку и ушла на место, жалобно и громко пища.
Что ж делать, надо как-нибудь жить, нужен и господин какой ни на есть. Она сознательно и отчетливо перенесла на меня все знаки власти: нельзя в мою комнату никому входить, нельзя брать мои вещи и под страхом немедленного растерзания запрещается меня трогать, хотя бы за рукав. Только от меня Норма принимает пищу, только меня слушается, — ну, признала она меня во всех правах наследства. Но из нашей охоты ничего не вышло. Норма привыкла, чтобы на охоту ее возили в экипаже, а я шагал пешком иногда двое суток подряд. Где же ей с ее толщиной предпринимать такие прогулки! Попытка посетить ближайшее подгороднее болотце закончилась тягостной неудачей. Вместо одного болотца прошли три, заглянув в перелесок—все это на рысях, со всем пылом шестнадцатилетней страсти. Норма пыхтела, задыхалась, стонала. Когда я убил над рекой утку, Норма, вместо того чтобы кинуться за ней в воду, повалилась на берегу, высунув язык.
— Подай! — кричал я, указывая на утку.
Норма, не двигаясь, смотрела на меня умоляюще, а утку уносило течением. Что же, мне самому за ней плыть, для чего же мне собака?
— Сейчас принеси! — орал я в бешенстве. — Вот проклятая туша.
И я столкнул старую толстую собаку с крутого берега в воду. Норма подплыла к утке и вернулась, не взяв ее. Нет, она двенадцать лет брезговала этой птицей, покоряясь воле своего повелителя: они охотились только на красную дичь, а утку презирали. Норма предусмотрительно вышла на берег в отдалении от меня.
Что же делать? Я разделся, сплавал за уткой и вернулся, грозя Норме кулаком. На пути домой она, как я ни звал ее, не подходила ко мне ближе, чем шагов на пять, на шесть. Она поминутно ложилась на дорогу, поднималась со стоном и плелась за мной. Брызги воды текли и по ее четырехугольной морде.
Конечно, вода. Невыносимо думать, что то могли быть более соленые капли.