В голосе Ивана почуялась мальчишеская запальчивость: вот-вот и снизошел бы до брани с боярином, как раньше бывало… До слез спорил и отстаивал свою правоту чуть ли не перед каждым из них. Теперь – нет! Не тот он уже, хотя и кипит в нем по-прежнему капризная ярость спорщика, готового драться за каждое свое слово, – только теперь уже не с каждым, да, собственно, почти ни с кем! Пришло иное понимание своего положения, своей власти, своей особенности, иное чувствование своего превосходства надо всеми и всем, что было в его власти, и это понимание, эта вызревшая осознанность своей исключительности вознесли его и над самим собой, над своими привычками, над своими слабостями, над своими страстями… Он научился видеть, но главное – уважать в себе царя!

– …Мы не неволим разума, не угнетаем его, – сказал он с веселой, вальяжной назидательностью, испустячивая дерзкие разглагольствования Глинского, но более всего – успокаивая самого себя. – Разум у нас царствует, а глупость юродствует! А о престоле нашем почто тебе радеть, братец? Престол наш крепок и неколебим от веку и до веку… И не чужим разумом, коим ты нас так красно прельщал, а своим, присным, дедами нашими и прадедами приятым от пращура нашего – Рюрика. Тем разумом мы Русь державою соделали! Поглянь – что ныне Русь! В каких пределах ее держим! От немцев до татар простерли свою державу! И нынче – не тризну правим, но пир – во славу новой победы нашей! Не так ли, братец?.. Да уж молчи, молчи, усердный, – недобро остановил Иван Глинского, намерившегося что-то ответить ему. – Молчи, любезный!.. Ты уж свое изрек, поучил нас!.. Да и княжича, поглянь-ка, порадовал! Общника в тебе учуял и мнит небось, что ты у нас самый разумный, что твоими устами глаголет истина?! Ну-ка сознайся, княжич, так ли помыслил, внимая боярину?

– Красно рек боярин, – смутился Петр. – Токмо… не все мне в радость в словах его… Что – и в смущение. Како ж может быть разум страшней всего в человеке? Жесточь, неправедность, зло, богохульство!.. Но разум… Како ж разум?!

– Вон, стало быть, как? – игриво нахмурился Иван. – Стало быть, и в смущение?.. А братья твои, гляжу я, пуще прежнего удручились. Им, должно быть, вовсе худо на душе? Что же удручились, княжичи?

– Не отпускай, государь, Петра за рубеж, – глухо и гневно сказал Андрей. – Не отпускай! Попытай иных бояр – пусть скажут… Нелепость[214] братца нашего горше смерти его, государь.

– Гораздо, – враз меняясь в лице, сказал Иван. – Попытаю и иных… Ты, Челяднин, како мнишь, сказывай?

– Како ж я мню, государь, на пиру сидючи? – усмехнулся Челяднин. – В притче как сказывается: во хмелю что хошь намелю, а просплюсь – отопрусь. Не мое сейчас мнение, государь, – хмелево… Да и усадил бы ты недоросля за стол, к яствам, к вину… Мужать княжичу пора. Мы в его лета на бранях промышляли, полонянок окарач ставили, а он, должно быть, еще и хмельного ни разу не пригубил. Пусть испробует – с похмелья блажь отойдет. А нет – жени его, государь, пусть в постельных науках изощряется.

Иван выслушал Челяднина спокойно и как будто даже равнодушно; его лицо, только что бывшее возбужденным, кощунственно веселым и красивым, стало непроницаемым и презрительно-спокойным.

– Ты, Мстиславый… – вяловато повелел он.

– Что нас пытать, государь?.. – сухо ответил Мстиславский. – Его самого попытай: поцелует ли крест тебе и станет ли вежливо службу нести и честно? Ежели нет – что тебе в нем тогда?! Пусть идет прочь, без доли, без чести… Пусть несется ветром, как былие во поле.

– Русский он, Мстиславый! – ощерился Иван. – Русский!.. А за каждого русского я пред Богом и совестью своей в ответе. Как былие во поле!.. – злобно передразнил он Мстиславского. – Что с Русью станется, коли таких вот сынов ее, как былие во поле, распускать?! Пригож он мне, и разумею я его, да он меня не разумеет. Не к тем наукам соблазн его… Отечеству служить навыкать надобно в первый черед, как пращуры наши! Предок наш славный, Мономах-князь, с тринадцати лет трудился в разъездах бранных… Отцы наши, деды, прадеды допрежь навыков книжных да премудростей филозофских на бранное поле шли супротив супостата, кровь свою проливали за отечество, а уж потом науку книжную постигали. И не в постелях бабьих, знамо тебе, Челядня, отцы наши и деды мужали, а опять же – в походах и сечах лютых. А кабы на бабах обретали мы мужество свое, не стояла бы Русь подобно Риму, а рассыпалась бы в прах, как Содом и Гоморра. Да и не так уж мы темны, како мнится иным из нас… Вера наша правая просвещает нас! Слышишь, Глинский? Вера! Души наши и разум питаются добром и мудростью Бога нашего, и Бог предопределил все наши пути.

– Ох истинно, государь! – умильно вздохнул Варлаам, с восторгом и благоговением слушавший Ивана. – В руце божией благоуспешность человека, и на лице книжника он отпечатлеет славу свою.

– Университас, государь, такое же место, что и храм божий, – сказал тихо Глинский. – Во храме, пред ликом Господа, человек насыщает душу, в университасе – разум. И то и другое – Божье произволение, государь.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Всемирная история в романах

Похожие книги