Семь лет не виделись друзья «эмбрионального детства», как про себя называл их отношения Сашка. Но сегодня встретились в «Молодежном» – будто вчера расстались. Вроде как и не было Сашкиных скитаний в поисках то столичной принцессы, то уренгойского длинного рубля. Словно в тягостном сне прометнулись годы Колькиной жизни, в которой дни были похожи один на другой: ненавистная работа под зорким отцовским оком, следящим, как наследник усваивает граверские секреты, хранимые, по словам отца, в течение двух веков; а во время отцовских запоев – свои запои, маленькие, вторичные, гаденькие. Николай ненавидел себя во время этих жалких отключений – и пил еще яростней, чтобы потом, перед впадением в окончательно скотское состояние, испытать мгновения мнимой, но сладкой и единственно возможной для него свободы. Он не вскакивал на стулья, не бил себя в грудь и не произносил пышных пьяных речей. Просто едва заметно выпрямлялся и смотрел на окружающих чуть насмешливо, пытаясь придать своему взгляду пущую таинственность. Еще позже наступало похмелье – Николай вновь горбился, виновато ловил взгляды прохожих, вяло клял себя, ненавидел свой голос и фразы, складывавшиеся в голове. Умолкал, закрывался и снова работал как каторжный. Привычка делала свое дело. Привычка и страх, животный страх перед отцом, вернее, перед возможностью поссориться с отцом, которого жгуче ненавидел с детства. Кроме того, Николай Иванович Меньшов, взрослый 30-летний человек, ужасно боялся потерять отцовское расположение, ибо в глубине души остро чувствовал свою полную беспомощность перед жизнью. Все была накатано, раз и навсегда заведено, и Николая в общем-то вполне устраивала добровольная летаргия, в которую он смолоду погрузился. Он привык жить безбедно, и жил бы широко, если б не мешали разгуляться отсутствие фантазии и широких потребностей да природная нещедрость души, мелкий неотвязный страшок, появлявшийся всегда, когда нужно было принимать мало-мальски самостоятельное решение. В свое время этот страшок свел на нет едва зародившуюся личную жизнь Николая Ивановича.
Когда он отважился привести в дом Лену – так звали его первую любовь, вспыхнувшую в промозгло-серой его жизни семь лет назад – Коля не рассчитал и застал отца совершенно пьяным. Услышав грозное пенье, он хотел было повернуть обратно, да Лена понимающе загрустила. Но отец вдруг умолк и тяжелым шагом вышел им навстречу, словно зверь, учуяв приближение людей. В его повадках Коля с детства замечал что-то звериное, несмотря на щуплость и немногословность, из-за которых отец слыл культурным мастеровым старой закалки, выдержанным человеком себе на уме. Все восхищались его начитанностью и проницательностью, хотя вряд ли кто-нибудь, кроме сына, мог привести доказательства существования того или другого качества. Коля мальчишкой тайком облазил все книжные шкафы, листал тронутые желтизной страницы, и на многих из них видел решительной рукой сделанные карандашные пометки. В молодости отец прочитал, вероятно, все эти книги, но с той поры Коля никогда не видел его читающим. В жизни давешняя начитанность вообще не проявлялась. Отец словно невзлюбил все, что связывало его с прежним временем, стал почему-то считать слабостью любое проявление «мягкоты» (его выражение). Ремесло захватило его до сумасшествия. Кроме резца и верстка для него все перестало существовать. Когда пьяный батя с ходу обрушился на Лену со страшным проклятиями, Коля было вступился за нее. Он до сих пор помнит тот неимоверный ужас, свои ватные ноги, спекшиеся губы в тот миг, когда он решился перечить отцу – пусть и семь раз неправому.
– Не надо, – сказал он, испуганно набычившись, напряженным неуправляемым голосом, – не надо так гадко выражаться при моей невесте!
Коля подумал тогда, что в ту же минуту будет уничтожен. Но произошло неожиданное. Отец перестал шуметь как по мановению волшебной палочки. Нервно вонзил руки в карманы и уставив стеклянный холодный взгляд – страшно трезвый! – на Лену, он отчетливо произнес:
– Мамзель! Объясняться с вами у меня нет желания. Из всех возможных умозаключений, которые я упускаю, говорю только вывод: чтобы ноги вашей…
Потом взял стоявшую на высоком постаменте вазу и швырнул ее на пол, как бы нехотя, устало. Но Коле показалось, что ваза взорвалась. Хрусталь брызнул во все стороны. Даже сейчас на обоях в прихожей видны царапины, оставшиеся после того злополучного дня.
Лена убежала в слезах. Он не мог ее догнать. Бросился на диван и проплакал всю ночь. Больше никогда они не виделись.