– Господи, кто здесь? Кто вы? Как… – произнес он в замешательстве.
– Не тревожьтесь. Я – мирный турист.
– А что мне тревожиться? – с достоинством передернулся бородач. Прохошин отметил его сутуловатость, круглые очки на широком лице.
– Просто, знаете, я только что про леших вспомнил, и тут – вы… А что вы, собственно, тут мокнете? Вы похожи на рыбака-фанатика. А еще больше – на страдающего любовника или непонятого гения. Слушайте, а вы не собрались топиться? Может, к моему биваку? Место нагретое, обжитое… По мере сил и умения. Чайку вот хлебнем, – мужчина хлопнул тяжелой ладонью по эмалированному чайнику.
– Принимается. Простите, что не отказываюсь. Уж больно не хочется ковыряться по такой мокроте.
Алексей с готовностью встал и подал руку шумно дышащему бородачу.
– Давайте уж и познакомимся, – сказал тот, пожимая руку. – Гнат Саввич Бураков, литератор… поэт.
– Прохошин Алексей, студент. Весьма рад. Впервые имею честь говорить с настоящим поэтом.
– Хм, «настоящим». Вы хоть раз мое имя слышали?
– Ну, как же, в «Дне поэзии», например…
– Вы не смущайтесь. Я не обижен нисколько, – шмыгая носом, сказал Бураков. – Настоящий поэт… Что под этим подразумевать? По мне, настоящий, – это когда и имя, и стихи которого в каждой клетке звенят. Будят, зовут, ведут! А если уж не вышло этак, то лучше делать свою работу тихо, неназойливо. Переводить, выступать просветительски, в школы идти. Трудиться во славу российской словесности… Вот кто вас зовет, именно вас? Вы чей-нибудь голос слышите? Из живаых, естественно?
– Признаться, не шибко, – зачем-то снародничал Прохошин.
– А знаете, какой толщины справочник Союза писателей? Со стакан почти, так-то… Иной раз кажется, что властитель дум даже теоретически не может появиться. Специализация и заданность повсеместная, повышенная агрессивность трубадуров формального долга… Мыслящий должен мыслить безошибочно! Никаких вариаций! Никаких черновиков – думай и пиши набело!
Бураков шумно вздохнул.
– Вымирающая профессия! Отмыкиваемся в недоумении перед временем, аки быки загнанные. Отстают наши ритмы, далеко зашли мы по нами же и выбранной дороге, которая… Ну, да ладно…
Алексей ничего не отвечал, смущенный напористым тоном. Никакого разгона!
Они медленно шли среди могучих сосновых стволов, неся байдарку. То и дело казалось, что она распадется пополам. Прохошин нес еще и рюкзак. Во время частых остановок Бураков продолжал говорить. Он был явно рад собеседнику:
– Я с внуком. Ему семь лет. Обещал, что на майские сходим в поход – настоящий, с ночевкой. И только теперь выбрался. Все семинары, конференции, работа с начинающими, препирательства с издательствами. Со сборником морока, хочу к юбилею поспеть. Шестьдесят лет – не шутка, т-скть… На – худо-бедно – творчество уходит сил процентов пять-десять. Остальное – на еще черт знает чего пробивание. На отправление общественных потребностей, короче. И вот – только из Михайловского – и сразу сюда, на природу, т-скть…
Бураков говорил или совершенно не глядя на Прохошина, или вперившись в него строгим, даже гневным, словно чего-то требующим, взглядом.
Наконец вышли на поляну с палаткой и костром, укрытым от дождя небольшим брезентовым тентом.
– Ну как? – горделиво спросил Бураков, кивая в сторону костра. – А ведь в последний раз ходил в поход – дай Бог памяти – лет этак пятнадцать назад…
Алексей споро принялся за дело: перевернул байдарку, поставил палатку, принес дров, надул матрац, достал сыр, колбасу, консервы.
– О, югославская ветчина! – с почтением произнес литератор, разглядев в свете костра голубую этикетку на банке. Он вполз на четвереньках в свою палатку и вынес оттуда плоскую бутылку коньяка.
– Заветная, походная, на случай замерзания! – почти пропел он.
Расположились под тентом. Перекошенный на крюке чайник, потерявший треть своего содержимого, уже вскипел.
– Посмотрите, как чудно и странно: мы встретились на таких просторах, две букашки, два незаметных человечка, – нараспев произнес Бураков, слегка дурачась. – Встретились ночью, и сидим посреди дождя, посреди дождевой задумчивости. И из-за дождя не видно наших слез. Разве это не поэзия?
– Выпьем? – без экивоков предложил Прохошин и втянул сквозь зубы вязкую жидкость.
– Выходит, поэзия все-таки жива? – спросил он, потянувшись за сыром.
– Жива, Леша, жива! – ответствовал Бураков, жуя ветчину.
– А поэты, вы говорите, вымирают?
– Это разговор не на одну ночь. Конца ему не видно. Я уже зубы искрошил, об этом толкуя. Иной раз думаешь, глядя на распаленных здоровых мужиков: «О чем вы лопочете часами, сутками, жизнями?» На одного творца – сотня болтунов, которые ему только мешают, или, в лучшем случае, не мешают. А что главное в литературе? Чтобы художник имел возможность творить и искать себя, выбирая учителей и соратников по своему наитию… А, черт с ними! Не стоит превращать эту милую полянку в филиал ЦДЛ.
– А как зовут вашего внука?
– Игнатом.
– В вашу честь?