В письмах, с которыми ознакомился Достоевский, Толстой в деликатной, но бескомпромиссной форме отвергал церковную веру с ее «фокусами» (а это и догматы, и обряды, и иконы, и мощи). Отрицал он и божественную природу Христа; всё, что говорится о Христе как Боге, втором лице Троицы, по убеждению Толстого, «кощунство, ложь и глупость», повторив то, что говорил Александрин несколько ранее при личной встрече, чуть не доведя ее до рыданий. Обсуждать вопросы веры с Александрин Толстой находил бессмысленным. На письмо с упоминанием Достоевского он не ответил и вообще прервал надолго переписку с ней. Вероятно, обиделся. Ведь его письма не предназначались для чужих глаз. А кроме того, еще свежо было впечатление от рассказов В. В. Стасова о пушкинском празднике в Москве, на котором величайший триумф выпал на долю Достоевского. От рассказа не просто иронического, а ядовитого — гнев Тургенева, умноженный на крайний скептицизм и неверие Стасова: «Все, точно пьяные или наевшиеся дурмана, чуть не на стенку лезли от открытых Достоевским русского „
Возможно, Александрин хотела стать посредником между Толстым и Достоевским, способствовать их личной встрече. Но этого не произошло. Достоевский умер через десять дней после ее письма к Толстому. Смерть Достоевского, по свидетельству Софьи Андреевны, «ужасно поразила» Толстого и навела «на мысль о его собственной смерти, и он стал сосредоточеннее и молчаливее». Поразило, должно быть, и письмо Николая Страхова, где были и такие проникновенные слова: «Чувство ужасной пустоты не оставляет меня с той минуты, когда я узнал о смерти Достоевского. Как будто провалилось пол-Петербурга или вымерло пол-литературы… Он один равнялся… нескольким журналам. Он стоял особняком среди литературы, почти сплошь враждебной, и смело говорил о том, что давно было признано за „соблазн и безумие“». Тогда же Страхов написал некролог (остался в черновых бумагах критика), перекликающийся с этим письмом к Толстому: «В этом человеке был истинно неистощимый запас сил, было что-то загадочное, не слагавшееся в твердые формы. От Достоевского постоянно можно было ожидать каких-то откровений, новых и новых мыслей и образов… Число читателей и почитателей покойного быстро росло и было огромно. Глубокая серьезность тем, которые он брал в своих романах, глубокая искренность „Дневника“ действовали неотразимо… Впечатление было могущественное. Его „Дневник“ и по своему внутреннему весу, и по внешнему влиянию на читателей, конечно, равнялся не одному, а, пожалуй, нескольким взятым вместе большим журналам со всеми их редакциями и усилиями. Его романы всегда стояли в первом ряду художественных произведений текущей литературы, были выдающимися ее явлениями… Он вовсе не был поклонником минуты, никогда не плыл по ветру, а всегда был писателем независимым… Свою преданность искусству, свою любовь к народным началам, свое отвращение к Европе, свою веру в бессмертие души, свою религиозность — всё это он смело проповедовал».
В тон этому некрологу Страхова и письмо Толстого, которое непременно приводят во всех биографиях Достоевского. Оно того стоит. Толстой концентрированно, точно и эмоционально выразил свои чувства в связи с печальным известием и личное отношение к Достоевскому — человеку, религиозному мыслителю, писателю: «Я никогда не видал этого человека и никогда не имел прямых отношений с ним, и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый, самый близкий, дорогой, нужный мне человек… И никогда мне в голову не приходило меряться с ним — никогда. Все, что он делал… было такое, что чем больше он сделает, тем мне лучше. Искусство вызывает во мне зависть, ум тоже, но дело сердца только радость. Я его так и считал своим другом, и иначе не думал, как то, что мы увидимся, и что теперь только не пришлось… И вдруг за обедом… читаю умер. Опора какая-то отскочила от меня. Я растерялся, а потом стало ясно, как он мне был дорог, и я плакал и теперь плачу».
В том же письме Толстой рассказал, что совсем недавно читал роман «Униженные и оскорбленные» и «умилялся». Роман далеко не из лучших произведений Достоевского. Так ведь Толстой не литературными красотами любовался, а умилялся гуманным направлением, сентиментальным тонусом романа, тем, что он так ценил в произведениях Гюго, Диккенса, в «Хижине дяди Тома» Гарриет Бичер-Стоу, которые «заражали» читателя добрыми чувствами.