Как не думать об умерших и смерти? Толстого без этих дум нет. Обо всем надо думать — нет никаких запретов и ограничений для человеческой мысли. И здесь он приобщает к тем мыслям, которые были для него главными и постоянно присутствуют в произведениях, дневниках, письмах, разговорах, простонародного читателя, говоря с ним на понятном, его языке и о том, что составляет основу его существования. В том же роде и переложение житий и легенд, часто переложение переложений, потому что Толстой устным рассказам, искусству импровизации придавал огромное значение. Вольности и переосмысления здесь очень часты, но дух сказаний передан безукоризненно. Лесков, сам много раз перелагавший Пролог и профессионально высоко оценивавший труд Толстого, дороживший его художественным и религиозным опытом, сказал дельное слово о народных рассказах: «Дух житийных сказаний — это тот дух, который в повествовательной форме всего ближе знаком нашему религиозному простолюдину. Он усвояется простонародием по устным рассказам, часто очень попорченным в устной передаче, но зерно той идеи, из которой развилось повествование, всегда в нем сохранено. Оттого-то и повести, написанные Толстым в этом именно духе, так и приходят „по мысли“ народу… Простолюдин читает то, что до его слуха ранее доносилось с струею родимого воздуха… В ином духе и направлении от рассказа повеет холодом, формою, муштрою, казенщиной. Почва у художника свернется под ногами и произрастит не имя живое, а терние и волчец».
Народные рассказы Толстого были встречены с большим интересом. Читатель явно соскучился по художественным произведениям Толстого, а его религиозные сочинения, которые приходилось читать в гектографированном виде или привозить из-за границы, мало насыщали, а очень многих и раздражали. Даже в мягкой реакции Тургенева на «Исповедь» звучало явное сожаление по поводу случившегося с Толстым переворота, суть которого от Ивана Сергеевича, впрочем, ускользнула, была искаженно воспринята. (Вот почему он прервал большое письмо об «Исповеди» Толстому, а Григоровичу послал критику, перемешанную с комплиментами: «Вещь замечательная по искренности, правдивости и силе убеждения. Но построена она вся на неверных посылках — и в конце концов приводит к самому мрачному отрицанию всякой живой, человеческой жизни… Это тоже своего рода нигилизм…») Другие не только сожалели, но и негодовали, особенно люди православно-патриотической и монархической ориентации, которые народным рассказам Толстого обрадовались. Хорошо информированный Страхов о реакции этих читателей Толстому сообщал регулярно, особенно выделяя, как большого поклонника новых произведений, Ивана Аксакова, который отзывался о них с восхищением и говорил, что «приходится простить Вам Ваши еретичества»: «На него повеяло таким духом, что он уже отказывается судить об Вас, говоря, что у Вас свои счеты с Богом, которые нам следует уважать. Такое же впечатление сделали эти рассказы и на Вл. Соловьева». (Страхову Аксаков писал: «Вот такая проповедь его дело. Но чтобы воспринять благодать такой проповеди, нужно было уготовить почву душевную, просветить и прогреть душу такой искренностью, стать к святой истине в такие чисто сердечные любовные отношения, тайна которых не подлежит нашему анализу, и которые ставят его, автора, вне суда нашего. Очевидно, у него свой конто-куррант с Богом…»)
Самого Страхова не всё удовлетворяло в народных рассказах Толстого (не только в художественном исполнении). Больше всего он был неудовлетворен рассказом «Упустишь огонь — не потушишь» (а отчасти и «Свечой»), о чем откровенно, пользуясь правами друга — литературного критика, отзывами которого Толстой дорожил, и написал ему, упрекнув в «небрежности», «пропусках» и «больших пятнах», психологической недосказанности, позволив себе и другое «вольнодумство»: «В Вашем рассказе есть много бесподобного; но пробелы большие… конец вовсе скомкан. Как они встречались, как затихала в том и другом злоба — это любопытно и трогательно, а этого нет… незачем Вам работать на два, на три года, когда можете работать на сто и двести лет… Буду уже вполне откровенен. В рассказе